Том 4. Волга впадает в Каспийское море - Борис Пильняк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– – «Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья» – –
– – «есть упоение в бою» – есть упоение в полете: – каждый, кто ходил в воздух – через явь сновидений, через волю – должен знать упоение полета: когда с большой высоты самолет идет быстро вниз, звенит в ушах, густеет и бухнет в жилах кровь, – стало быть, чем выше в воздух, чем дальше от земли, тем спокойнее – неизъяснимее сердце и кровь! – И есть, и есть подлинное, физическое, упоительное наслаждение полета, стремленья – здесь, в высоте! – И есть, и есть, ибо «аз воздам», странная, страшная болезнь пилотов – когда пилот вылетался: тогда появляется боязнь воздуха, боязнь полета, исчезает вера в себя, уверенность, воля, пилот теряет сердце и глаз, он неверно ведет самолет: если он останется у машины, если болезнь не заметил он и не увидели его товарищи, – он гибнет, он разбивается, он «гробит» машину. –
Сейчас вел машину Обопынь-младший: – Обопынь-старший, отец, остался в городе Москве по делам, пустив в полет сына.
Птичьим глазом «консерв» Обопынь-младший взлядывался в землю впереди, облака сначала шли рядом, розовели в закате, исчезли, – и вновь возникли внизу, под самолетом. Давно уже остались позади латы пажитей, синим океаном стали внизу леса, синими глыбами стал впереди хребет, и из-за хребта и с севера приходила свинцовая синь сумерек. Рев пропеллера – всегда величествен. Белым осколком стал на востоке месяц. Полюдова лощина возникла впереди из сини пространств.
Пилоты, снизившись на плато за Полюдовой лощиной, покурив в стороне от самолета, медлительно, долго, в той привычности, которая всегда координируется машиной, убирали машину, просматривали, проверяли, заводили в ангар, затягивали брезентом. Пилоты на земле всегда медлительны и угловаты, – и к шахте спускались они уже темными сумерками – –
– –
– – в тот час, когда над Полюдовой лощиной заревел пропеллер и в небе возникла точка самолета, у Ивана Москвы сидел Следопыт.
Следопыт подошел к окну, Следопыт глянул в небо.
– Вон, видишь в небе, – сказал Иван. – Это самолет. Завтра он поднимет тебя в воздух.
Глаза Следопыта забегали мышами, спрятались в его бороде, растущей из глаз. Следопыт зажал шапку меж ног и сел на корточки. И на корточках, пригибаясь к земле, Следопыт пополз в угол. Следопыт закрестился.
Следопыт крикнул:
– Отпусти!
– Что ты, дурак, обалдел?! – ответил Иван и пошел к Следопыту. – Встань!
Следопыт вжался в угол, сторонясь Ивана. Он грозно крикнул, обнажив клыки:
– Чур меня, чур!
Лесной житель был страшен в своем страхе и в шаманстве.
Пропеллер стихнул за горой. И Иван, и Следопыт молчали. Иван предложил Следопыту папиросу, сказал: «садись!» – Следопыт закурил, сел.
– Это кто летал? – спросил Следопыт.
– Человек, – ответил Иван.
Следопыт молчал, не веря. Таежный вечер нагружал комнату мраком.
– Пойдем пить чай, – сказал Иван.
И еще раз зачурался Следопыт. В столовой шумел самовар, было темно. Иван включил электричество. – И вновь тогда забегали глаза Следопыта мышами, вновь запятился Следопыт в страхе. – Иван понял: Иван выключил ток, лампа погасла, – Иван зажег вновь. – Следопыт смотрел и растерянно и хитро. Он подошел к выключателю, протянул руку и отнял ее.
Иван сказал:
– Верти.
– Ничего? – спросил Следопыт, выключил ток и вновь зажег лампочку.
– Горит! – сказал Следопыт. – Колдуешь?
– Нет.
– А какая сила? – без фатагену? – Следопыт пощурился на лампу, осмотрел внимательно, подставил ладонь к свету, понюхал воздух: – И не греет, и не воняет. Светит!..
(…весь тот вечер Следопыт впадал в чудеса. Весь вечер то и дело он включал и выключал электричество, присматривался, примеривался, ухмылялся, – а в те минуты, когда на него не смотрели, он хитро крестился и шептал, шаманил. – Третий раз впадал в чудо Следопыт, когда в красном уголке заговорил громкоговоритель Москвою: – «слушайте! слушайте! слушайте!» – опять пятился Следопыт и приседал в ужасе на корточки, – опять, как штепсель электричества, обнюхивал громкоговоритель, крестясь, хитря, шаманя, радуясь чудесному и в страхе от него, – и опять быстро освоился, в чудесном удивлении переводя регулятор с концерта в Большом театре на вступительное слово Луначарского к съезду ученых, со вступительного слова на радиогазету: тогда лицо Следопыта становилось блаженным в хитрости. Он выключал электричество, вновь включал его и шел передвигать регулятор на музыку Бетховена. – Вечером, когда пришли летуны, Снеж дал Следопыту стакан и еще стакан водки. Следопыт сидел на полу, ибо не мог держаться на стуле, – ноги разложил широким циркулем, блаженно мотал головою в шапке, пел зырянские свои песни и, в твердом убеждении, что вокруг него сидят отчаяннейшие колдуны и жулики, просил взять его в их компанию. – Затем Следопыт уснул. Его положили в конторе на диване, с дивана он свалился. Дверь из конторы вела в кабинет Ивана.
И ночью Иван видел, как в смятении, в ужасе, в ничтожестве Следопыт прятался в угол за диваном, челюсть Следопыта билась о его колена, – он мелко-мелко крестился и не мог уже шаманить, ибо челюсти и язык ему не подчинялись. Иван подошел к нему. Следопыт смотрел неподвижными зрачками. Иван грузно сел рядом, сказал: – «перестань, брось» – и грузно замолчал. – «Пойдем, я тебе покажу» – –).
– – в тот час, когда летуны сели на землю, а Иван со Следопытом пили чай, к Ивану пришла Александра, врач, – прекрасная женщина дней бабьего лета, дней серебристых паутинок у глаз и в волосах. Она была в белом платье, высокая и прямая. Третий пустой стакан стоял для нее, – она налила себе чаю. Следопыт ходил включать и выключать электричество. Иван расспрашивал Следопыта о лесах, она молчала. Затем Иван отвел Следопыта в красный уголок и вернулся один. Был час отдыха, на горе у летунов, где стал самолет, была свежая почта: она и Иван пошли навстречу пилотам.
Об этой женщине зналось немногое. Она, также зырянка, прошла длинную дорогу – длинными и достойными путями книг, раздумий, труда, голода, фельдшерских курсов, коммунистической революции, гражданской войны, медицинского университетского факультета. Тридцать четыре женских года – большие сроки, когда возникает первая седина, когда пройденные дороги отбыли и путь впереди – ясен. Все проходит и ничто не проходит в этой жизни: из-за громов революции, из многопутья Москвы ее пути привели ее, коммунистку и врача, на радиевый завод. В стороне от шахт и цехов стала ее амбулатория, белый дом у отвеса скалы.
Синие сумерки, рожденные лесами и горами, застлали землю, как следует. Во мраке камни тропинки были мучительны ногам, эти лысые камни, на которых ничто не растет. Чем выше уходили они в гору, тем просторнее было кругом, дальше уходили внизу леса и долины. Одинокий стоял в небе месяц, медленный и усталый. Камни под месяцем посеребрели.
Они шли молча, она впереди, он сзади.
И высоко на горе, на обрыве, мраком уходящем вниз, над огоньками завода внизу, в лунном свете, она остановилась, чтобы сказать. Лунный свет падал пластами, лунные тени падали от гор. Лунный свет осветил ее лицо, печальное и твердое. Было кругом мертво и тихо. Иван остановился, опустив голову.
– Что ты мне скажешь, Иван? – сказала она тихо, твердо. – Ты знаешь, Иван, о чем ты должен сказать.
Иван молчал, спрятав лицо в лунную тень.
– Нам надо сказать последние слова, – сказала она. – Иван, ты все знаешь, и я все знаю. Так случилось, что все мои дороги были дорогою к тебе. Ты заставляешь меня говорить! – вот, я приехала сюда, оказывается, для того, чтобы никогда больше не уходить от тебя. Говори, Иван.
Иван молчал. Иван ступил шаг вперед к обрыву.
– Говори, Иван.
– Я не могу, Александра. – Люблю ли? – ты приходишь, ты проходишь, – и густеет воздух так, что заполыхивается сердце, – и редеет воздух так, что нельзя дышать. Я старик, а я следы твои целую, как в романах.
Александра протянула вперед руки, руками ловила слова, руками слова охраняла.
– Говори, Иван.
– Уезжай, Александра.
Иван ступил назад от обрыва. Александра опустила руки, просыпая слова.
– Уезжай, Александра! – уезжай сейчас же, завтра же, навсегда выкинь меня, забудь, строй свою жизнь без меня. Я не могу, Александра. Ты не знаешь, – вот этот мешок, который называется моим телом, – сколько я дал бы, чтобы выпрыгнуть из него, из этой гнилой могилы, куда заперт мой ум. Дед и отец изъели мои кости и отравили мое мясо. Что ты хочешь? – эти руки, ноги и грудь – мертвы, заживо мертвы, их надо на свалку, от них надо сторониться. У меня ясный мозг, достаточно ясный для того, чтобы понять, что я уже в гробу моего тела, что я не имею права иметь свое будущее. Я ничего не могу. Ты не знаешь, никто не замечал – –