Япония эпохи Мэйдзи - Лафкадио Хирн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но заглядываться на них опасно. Каждый раз, когда вы решаетесь обратить свой взор на что-либо, что-то толкает вас купить это — если только, как это часто бывает, улыбающийся торговец не предложит вашему вниманию столь много разных видов одного и того же товара, каждый особенно и все вместе невыразимо соблазнительные, что вы побежите прочь в ужасе от своих собственных порывов. Лавочник никогда не просит вас что-либо купить, но его товары обладают колдовской силой, и, если только вы начинаете покупать, вы пропали. Дешевизна означает лишь соблазн вконец разориться, ведь запасы этих неотразимых товаров неистощимы. Огромный пароход, регулярно пересекающий Тихий океан, не смог бы вместить всего того, что вам захочется приобрести. И пусть вы не готовы признаться в этом даже самому себе — вы захотите купить не только всё содержимое какой-то одной лавки; более того, вы захотите купить эту лавку целиком вместе с лавочником, и целые улицы лавок с их портьерами и со всеми их жителями, и весь этот город с заливом и горами, кольцом окружающими его, и белое колдовство Фудзиямы, зависшее над ним в безупречно голубом небе, и всю Японию, по всей правде говоря, с ее волшебными деревьями и сияющим небосводом, со всеми ее городами и весями, храмами и святилищами, со всеми сорока миллионами самого обворожительного народа во вселенной.
Сейчас у меня в памяти всплывают слова, однажды услышанные мною из уст одного практичного американца, узнавшего о великом пожаре в Японии: «О! Эти люди могут позволить себе пожары, ведь их дома так дешевы в постройке». И верно: хрупкие деревянные дома простого народа могут быть дешево и быстро заменены новыми, но то, что украшает их внутри, заменить нельзя никоим образом, и каждый пожар — это трагедия. Ибо это страна необозримого кустарного разнообразия; фабричное оборудование не успело еще внести однообразие и утилитарное безобразие в дешевую продукцию (за исключением производимой для удовлетворения иноземного спроса на дурновкусие), и каждый предмет, созданный художником или ремесленником, по-прежнему отличается от всех остальных даже его собственного творения. И каждый раз, когда что-либо прекрасное гибнет в огне, это есть нечто, воплощающее в себе неповторимую идею.
По счастью, художественный позыв сам по себе в этой стране пожаров обладает жизнестойкостью, которая переживает каждое поколение художников и бросает вызов огню, обращающему их труд в пепел или бесформенные слитки металла. Идея, символ которой погиб, возродится в других творениях — быть может, по прошествии столетия, — измененная, разумеется, однако узнаваемо родственная мысли прошлого. Каждый художник находит высшую форму выражения не годами поисков и жертв — жертвенное прошлое находится в нем самом; его искусство — это полученное им наследие; давно умершими людьми направляются его пальцы при изображении летящей птицы, горных туманов, утренней и вечерней палитры неба, формы ветвей и весеннего буйства цветов: поколения искусных творцов передали ему свое мастерство и вновь оживают в чудесных линиях его рисунка. Что первоначально было осознанным усилием, стало неосознанным в последующие столетия, — оно становится почти механическим в живом человеке, становится искусством инстинктивным. В силу этого одна цветная гравюра Хокусая[6] или Хиросигэ[7], первоначально проданная за сущие гроши, может содержать в себе истинного искусства более, чем какое-нибудь западное полотно, оцененное дороже, чем стоит целая японская улица.
V
Легки в помине собственные типажи Хокусая, идущие в соломенных плащах, в огромных грибовидных соломенных шляпах и в соломенных сандалиях — голоногие и голорукие крестьяне, до черноты потемневшие от солнца и ветра; терпеливоликие матери с улыбающимися бритоголовыми младенцами за спиной, неловко семенящие мимо на своих гэта — высоких, громко цокающих деревянных сабо; торговцы в полном наряде, сидящие подогнув под себя ноги, покуривая свои маленькие латунные трубочки, посреди несметных загадок своих магазинов.
Я обращаю внимание, насколько малы и изящны ступни людей — будь то голые коричневые ступни крестьян, или красивые ножки детей в крохотных-прекрохотных тэта, или ступни девочек в белоснежных таби. Таби — белые, с отдельным большим пальцем гольфы, придают маленькой легкой ступне сказочный вид — наделяют ее грацией копытца фавна. Обутая или босая, японская ступня обладает античной симметрией: она еще не утратила своей формы от ношения обуви, деформировавшей ступни людей Запада.
…В каждой паре японских деревянных сабо при ходьбе одна подошва издает звук, несколько отличный от звучания ее напарницы, примерно как отличается «крин» от «кран»; поэтому отзвук шагов пешехода обладает чередующимся звуковым ритмом. На мостовой, такой как возле любой железнодорожной станции, этот звук приобретает необыкновенной силы звучность, и толпа иногда преднамеренно начинает идти в ногу, чем достигается прелюбопытнейший и невообразимый эффект — протяжный гул деревянного настила.
VI
«Тэра э юкэ!»
Мне волей-неволей приходится возвращаться в европейский отель, но не ради полуденной трапезы, ибо мне жалко времени, необходимого на ее поглощение, поскольку как я ни бился, так и не сумел объяснить Тя свое желание посетить какой-нибудь буддистский храм. Тя это понял, когда хозяин отеля произнес волшебные слова: «Тэра э юкэ!»
Несколько минут бега по широким улицам с садами и дорогими, безобразного вида европейскими зданиями по обеим их сторонам; затем через мост над каналом, до отказа заполненным некрашеными остроносыми суденышками необычайной конструкции, и мы вновь углубляемся в узкие, низкие, ярко освещенные прелестные улочки — в другую часть японского города. Тя лихо мчится во всю свою прыть между рядами маленьких ковчегоподобных домиков, сужающихся от низа кверху, между рядами маленьких открытых лавчонок. Над всеми ними узкополосчатая синяя черепичная крыша покато протягивается до забранных бумажными экранами комнаток верхних этажей, и со всех фасадов свешиваются драпировки — темно-синие, или белые, или малиновые — полосы материи в один фут шириной, испещренные красивыми японскими надписями: белыми на синих, красными на черных, черными на белых. Но всё это пролетает мимо быстро, как сновидение. Мы пересекаем еще один канал и устремляемся вверх по узкой улочке, упирающейся в подножье холма. Внезапно Тя останавливается перед бесконечным маршем широких каменных ступеней, опускает оглобли своего экипажа на землю, чтобы я мог сойти,