Крымская война. Том 1 - Евгений Тарле
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Живший в Лондоне Герцен, страстно ненавидевший николаевский режим, конечно, знал, что военный провал царизма может стать началом какого-то большого сдвига в русском обществе, и это несколько смягчало живо ощущавшуюся им скорбь по поводу страданий русского крестьянина, матроса, солдата, которые являлись первыми жертвами военных поражений. И с душевной болью он думал о войне. Революционер Герцен верил в народную Россию и страдал от бессильного гнева, думая о бедствиях и унижениях, которые терпит русский народ от последствий бесконтрольного хозяйничанья царя и его слуг в области внешней и внутренней политики. Вера в могучие силы и беспредельные возможности, таящиеся в русских народных массах и ждущие, когда настанет час освобождения, никогда не покидала его.
Герцен глядел на войну издалека, из Лондона. Его любимый друг Грановский многое наблюдал совсем вблизи и переживал Крымскую войну болезненно тяжело. Можно смело сказать, что эти переживания надломили его жизненную силу, жестоко отозвались на сопротивляемости его и без того некрепкого организма и ускорили смерть сорокадвухлетнего человека. Грановский очень мрачно смотрел на начало и на возможные перспективы разгоревшегося пожара.
В рукописной записке Т. Н. Грановского, писанной в январе 1855 г., автор решительно отвергает якобы религиозный и освободительный характер Крымской войны: «…ужели мы пойдем на освобождение угнетенных в Турции, когда у нас у самих все общественное устройство основано на том же начале, тогда как наша же Польша страдает под бременем ненавистного ига?»
Цель войны «чисто политическая — расширение русского владычества на востоке». Грановский дальше говорит, что в один год Россия потеряла в Европе всех своих союзников и лишилась надолго возможности восстановить свое влияние на Востоке. Чтобы привлечь славян на свою сторону, «Россия должна поднять революционное знамя, а для этого нужно носить революционное начало в самом себе, для этого нужно нам обновиться с головы до ног, преобразовать все общественные учреждения, освободить Польшу, отказаться от своего прошедшего и пойти по совершенно новой дороге». Но этого автор не ждет, конечно, от правительства: «Грустно взглянуть на настоящее положение России. Эта великая страна, еще недавно стоявшая на верху славы и могущества, в два года приведена в самое печальное состояние. Она окружена врагами, во главе ее стоит тупое, самовластное и невежественное правительство; народ приуныл, веры и патриотического энтузиазма в нем нет, да и может ли он быть, когда приходится даже бояться успехов русского оружия из опасения, чтоб это не придало правительству еще более силы и самоуверенности». Всюду беспорядок, воровство, ужасающие злоупотребления, нелепости в дипломатии, ошибки в ведении военных действий. «Двадцатидевятилетний гнет совершенно убил прежнюю любовь и доверие народа к своему правительству. Но всего более к этому способствовала настоящая война. Она окончательно разорвала союз царя с народом, она опозорила это царствование… Будем надеяться, что тяжелое испытание не пройдет даром, что урок послужит нам на пользу; будем надеяться, что Россия, обновленная несчастьями, почувствует в себе новые силы и сумеет выйти из того печального и унизительного состояния, в котором находится теперь»[7].
За несколько недель до смерти Грановский написал Кавелину письмо, в котором с гневом и раздражением говорил об отсутствии патриотизма, о своекорыстии многих и многих дворян и о безропотном, самоотверженном поведении крестьянской массы: «Был свидетелем выборов в ополчение. Трудно себе представить что-нибудь более отвратительное и печальное. Я не признавал большого патриотизма и благородства в русском дворянстве, но то, что я видел в Воронеже, далеко превзошло мои предположения. Богатые или достаточные дворяне без зазрения совести откупались от выборов… и притом, такая тупость, такое отсутствие понятий о чести и о правде. Крестьяне же идут в ратники безропотно». Правда, кое-где и в дворянстве, например среди бывших воспитанников Московского университета, пишет Грановский, проявились лучшие чувства. Русские неудачи тяжко волновали его: «Весть о падении Севастополя заставила меня плакать. А какие новые утраты и позоры готовит нам будущее. Будь я здоров, я ушел бы в милицию без желания победы России, но с желанием умереть за нее. Душа наболела за это время. Здесь все порядочные люди, каковы бы ни были их мнения, поникли головами»[8].
То, что пишет Т. Н. Грановский о «высшем обществе», в частности о славянофильствующем дворянстве, невольно заставляет читателя вспомнить то, что мы дальше будем говорить о Чернышевском. Неспроста Чернышевский с такой горячностью утверждал, что не только николаевское правительство, но и «общество» виновно в ужасах крымского поражения. Вот каковы впечатления Грановского в последние месяцы войны и его угасавшей жизни: «Вообще здешнее высшее общество боится, чтобы новый царь не был слишком добр и не распустил нас. Общество притеснительнее правительства». За несколько дней до смерти, 2 октября 1855 г., Грановский пишет: «Вообще наша публика более боится гласности, нежели третье отделение…» И особенно противна ему была в эти тяжкие для России дни праздная славянофильская болтовня: «Самарин, поступивший в ополчение, доказывает всю важность теперешних событий тем, что по окончании войны офицерам, служившим в ополчении, можно будет носить бороду, следовательно, кровь севастопольских защитников не даром пролилась и послужила к украшению лиц Аксаковых, Самариных и братии. Эти люди противны мне, как гробы. От них пахнет мертвечиною. Ни одной светлой мысли, ни одного благородного взгляда. Оппозиция их бесплодна, потому что основана на одном отрицании всего, что сделано у нас в полтора столетия новейшей истории. Я до смерти рад, что они затеяли журнал… Я рад потому, что этому воззрению надо высказаться до конца, выступить наружу во всей красоте своей. Придется поневоле снять с себя либеральные украшения, которыми морочили они детей, таких, как ты»[9]. Так писал он Кавелину, который, впрочем, уже и тогда был дальше от Грановского, чем от «либерализма» славянофилов (по своему политическому «нутру»), а вовсе не был наивным «ребенком».
Ответственность удушающего, растлевающего, преступного режима Николая I во всех бедствиях затеянной и проигранной царизмом войны в той или иной степени чувствовали самые непохожие друг на друга люди: Герцен, Хомяков, Тургенев, Аксаковы, Сергей Соловьев, Кошелев. Но все они, и славянофилы и западники, возлагали надежды (опять-таки в той или иной степени) на нового царя, на грядущие реформы сверху, вызванные сознанием необходимости больших перемен, и даже Герцен увлекался в первые годы и (очень недолго, впрочем) приветствовал Александра II словами, которые предание обращает к Христу: «Ты победил, Галилеянин!» Но ни девятнадцатилетний Добролюбов, ни Чернышевский, ни Шелгунов, ни те, кто за ними пошел, уже не надеялись ни на что, кроме будущей революционной борьбы, к которой должно готовить народную массу. Новая, разночинная революционная интеллигенция сделала из событий Крымской войны не тот вывод, какой сделали люди старшего, дворянского поколения. И когда Чернышевский, признававший громадные общественные заслуги Герцена, все же говорил после личного свидания с Герценом в Лондоне, что тот остался московским барином, который как бы воображает, что он все еще спорит в московских гостиных с Хомяковым, то в этом отзыве замечательного революционного мыслителя косвенно характеризовалось отличие в тех выводах, какие были извлечены из событий Крымской войны революционными демократами, с одной стороны, и людьми 40-х годов, близкими к Герцену, — с другой. Для Герцена Хомяков был противником, а для Чернышевского или Добролюбова — врагом.
Если Соловьев и Грановский, Иван Аксаков и Хомяков порой боялись победы николаевской России, то среди людей молодого поколения эти настроения прорывались еще чаще. «Когда в Петербурге сделалось известным, что нас разбили под Черной, я встретил Пекарского. Тогда он еще не был академиком. Пекарский шел, опустив голову, выглядывая исподлобья и с подавленным и с худо скрытым довольством; вообще он имел вид заговорщика, уверенного в успехе, но в глазах его светилась худо скрытая радость. Заметив меня, Пекарский зашагал крупнее, пожал мне руку и шепнул таинственно в самое ухо: „нас разбили!“»[10]. Пекарский был тогда хорошо знаком с Чернышевским.
Конечно, ненависть к самодержавному гнету не мешала врагам николаевщины болеть душой при вестях о тяжких ударах, падавших на Россию, о страданиях и потерях героических русских войск на поле брани.
С каким горячим патриотическим участием и неослабным интересом, например, ссыльные декабристы Пущин, Штейнгель, Батеньков, Сергей Волконский, Евгений Оболенский следили за беспримерно геройской (и победоносной!) защитой Камчатки… Как жадно слушали они приехавшего в Ялуторовск Максутова, одного из героев камчатской обороны! Мало того: они, разбросанные по Сибири, переписывались и совещались о наиболее целесообразных мерах к ее обороне, и их мнения и советы становились известными и учитывались генерал-губернатором Муравьевым-Амурским через состоявших на службе молодых их друзей Свербеева, инженерного офицера Райна. В доме Пущина в Ялуторовске Матвей Муравьев-Апостол и Иван Якушкин образовали своего рода «стратегический пункт», куда стекались вести о подвигах кучки русских героев, заставивших английскую эскадру уйти прочь после истребления высаженного ею десанта[11]. Истинные революционеры-патриоты, они дожили до войны, когда пришла расплата за тридцатилетнее царствование душителя России, сославшего их на каторгу.