Том 3. Алый меч - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Клавдинька участливо расспрашивала:
– Да как это вышло? Пьяные они? Что вы им говорили?
– Чего говорил? Ничего особенного не говорил. О чистоте да о роли, значит, известки в холерное время. Могли понять.
– Ну а как вышло-то? – спросил я. – Ведь Евтихий Иванов вас первый ударил?
– Черт его, почем я знаю… Ражий такой мужик. Видите, я им говорю об известке, потом рисую это им картину холерного заболевания, слушают. Только баба какая-то пискнула: «Молебен бы Владычице»! Я отвечаю, что молебны в холеру опасны, так как происходит заражение во время сборищ. Загудели, – однако ничего. Продолжаю. Опять кто-то: «Спаси, Господь!» Это уж меня, признаться, раздражило, я и говорю: вы лучше об известке думайте; поняли? – «Как не понять, кричат, ты в известку-то вместо Бога веришь». Я и так взбесился, а тут орут: «Бей, ребята, какой это фершал, это он нас в известковую веру прельщать наслан»… Я и сам заорал. Ну и стали бить…
Как я ни был раздосадован и возмущен, однако тут не вытерпел, улыбнулся. Известковая вера! Выдумают же!
Моя Верочка уж совсем громко расхохоталась. Клавдия ей заметила:
– Удивляюсь вашему смеху и легкомыслию. Касьян Демьяныч молод, прям – он пострадал за свою молодую, честную горячность…
– Да, – сказал я. – Вы нашего народа не знаете. Так с ними говорить еще нельзя. Не следует прямо оскорблять некоторых суеверий. Многое нужно обходить, осторожно ведя их вперед, не отнимая преждевременно того, что они со временем бросят сами.
– Ну да, ну да, – вдруг взволнованно заговорила Вера и встала. – Узнаю тебя, Иван Васильевич. Лгать, притворяться, обходить этих людей, которых вы называете темным народом. Примите вот это, маленькое, – а в остальном мы с вами! Потом вот это, и еще, и еще. Так кругом и надеются обобрать!
– Вера! Вера! – пытался я ее урезонить.
– Что такое – «Вера!» Я правду говорю. Где-то выдумали какое-то небольшое человеческое счастьице, и с самодовольным спокойствием идут правдами и неправдами совать его в горло всему миру! Решили за себя и за других, что оно всем нужно, всем впору. И как это случилось, что самым узеньким душам дано урезать широкие, и жизнь, им покорная, складывается по ниточке… Кто это им помогает?
Клавдия не выдержала:
– Это ваши сектанты-то с широкими душами, видно, и поколотили Касьяна Демьяныча…
– Нечего злиться, – спокойно отвечала Вера. – Вы мне все так противны вашей самодовольной и удачливой тупостью, что я давно бы ушла от вас, если б… к несчастью, везде не было таких, как вы, и того же, что здесь. Человек для человека, человек во имя человека… Вот какой простор и ширина!
Она захохотала. Клавдия, видно, сдерживалась, однако прошипела:
– Вижу, что вы хотите выше своей головы прыгнуть.
– Человек так создан, Клавдия Васильевна, что может жить, лишь пока знает или верит, что есть нечто выше его. Те, кто эту необходимость потеряли, – мертвецы. Не только вы с вашим братцем, а может, полсвета теперь. Вот и такие уже, как Касьян Демьяныч. Молоды опенки, да черви в них.
Ей никто не возражал.
– Я, говорит, таких людей хочу найти, которые бы в жизнь, а не в смерть глядели… Не в свое бы имя, человечье, жизнь устраивали, а во имя Того, кто их повыше.
А Клавдия опять, и так ласково:
– За чем же дело стало? Подите, поищите… Четьи-Минеи почитайте. Кстати же вас с уголька спрыснут.
Вера только глазами засверкала и прочь пошла. В дверях говорит:
– Не пойду я никуда. Все равно всех загрызете. Легион вас надвигается. Я давно пропала, да мне себя не жаль. Вот только еще ребенка жаль.
Остались мы втроем. Слышу я, говорит Клавдия фельдшеру тихонько:
– Знаете, она ненормальна.
Тот только головой кивнул. А Клавдия опять, погромче:
– Как мне жаль брата! Но теперь меня заботит будущность несчастного мальчика.
Об Андрюше и я тогда в первый раз задумался.
VI– Ну-с, теперь уж немного осталось, к финалу приближаемся. Кстати, из лесу скоро выедем. От лесу до Макарихи с полверсты, не больше. Вон как в лесу-то быстро темнеет! Давно ли солнышко закатилось, а и зари уж не видать. Коли не соскучились – так я уж кончу, а то скоро доедем.
Я усиленно попросил его кончать, и Иван Васильевич, плотнее надвинув фуражку, продолжал рассказ.
– Чрезвычайно это было для меня тяжелое время. С Верой никаких ладов нет, бледнеет она да сохнет, помочь – не знаю чем. Я ей старался без нужды не возражать, но от этого ее раздражительность не уменьшалась. Чуть что – вспышка, обличенья эти вечные, просто никому – да и ей самой – в доме житья нет. Прежде такая скромная была, а теперь стала даже до циничности доходить. Не то чтоб грубо очень, а ужасно неприятно, именно цинично, говорила. Побранилась, например, как-то с Клавдией, я молчал, слушал. Она ее оставила – и ко мне.
– Ты, говорит, Ваня, все-таки тем лучше, что в тебе хоть злобы нет. Ты, говорит, знаешь, на что ты похож? Вот бывает, что подадут суп, не за обедом – а так, отдельно, когда есть не хочется. Полную-полную тарелку, подадут без скатерти, и светлый такой, ярко-желтый бульон, с большими выпуклыми жировыми кругами, медленными, потому что бульон чуть тепленький. И ни одной капли соли туда не положено, совсем пресный. И надо этот бульон есть маленькой чайной ложечкой. Вот такие вы все. А у кого еще в придачу злоба – это как если бы в этот бульон еще кто-то подошел и плюнул.
Так это было противно слушать, что я даже встал и ушел.
Единственное в доме отдохновение – наш Андрюша. И Вера, когда с ним (а она с ним все больше да больше сидела) – совсем меняется. Добренькая такая, песни ему поет. И я ужасно к ребенку привязался. Совершенно забыл даже, что он не мой сын. Мечтаю, какой он у меня вырастет, как я его учить буду, как в университет он поступит… Ужасно, знаете, оживаешь в детях! Как ни говорите – естественное бессмертие!
Ну-с, подрастает он, болеет, выздоравливает. За Верой так всюду и ходит. Клавдия мне несколько раз намекала, что не вредно ли для впечатлительного мальчика постоянное общество нервной Верочки?
– Он уж понимает. Ты бы слышал, что она ему втолковывает! Суеверия – хуже всякой няньки. А третьего дня к тебе зачем-то эти мужики приходили, Вера Ивановна потом к себе их зазвала, мистические разговоры из Четьи-Минеи – и ребенок тут. Право, брат, такое воспитание нерационально. Ты непростительно слаб.
Ну, в слабости-то я неповинен. Я добр и человечен, это правда: я очень терпим, но характер, если дело касается моих убеждений, у меня есть. Говорю без хвастовства, да вы, я думаю, обо мне уж сами составили свое мнение. Клавдия все-таки по-женски упреждала события, да и Верочку она не любила, – а мне Вера была все же дорога. Я молчу, хотя невольно начинаю беспокоиться; к Андрюше ужасно, говорю вам, привязался.
Как-то постом великим сидим мы в гостиной после чая, Клавдия за книжкой; входит Вера, Андрюшу спать укладывала. Берет что-то со стола и говорит мне довольно небрежно:
– Завтра я думаю идти к обедне, с Андрюшей. Буду его причащать.
А у меня, знаете, относительно этого давно уже было свое незыблемое, и весьма обоснованное, решение.
– Причащать? Нет, душа моя. Совершенно лишнее. Она подошла спокойно, села возле меня и глаза прищурила.
– Почему? Я, напротив, нахожу, что это необходимо для ребенка.
– Напрасно находишь. Помнится, мы даже с тобой об этом как-то рассуждали. Во-первых, Андрюшино здоровье мне дорого; не говоря уже о тесноте и духоте – вспомни, что тут приносят целую кучу неизвестных ребят, а ложка одна…
Вера еще больше прищурила глаза.
– Великолепно! Далее?
– А далее – я нахожу, что никаких обрядов над ним исполнять, ни говорить с ним о подобных вещах теперь, пока он не может сознательно их принять или отвергнуть – не следует. Это, если хочешь, недобросовестное насилие. Вырастет он – разум ему подскажет, что делать. Его будет воля.
Вера – ни слова. Смотрит на меня в упор и молчит.
– Няньку ты отпустила – и хорошо сделала. И тебя прошу, – прибавил я твердо, – ни о чем таком ребенку не говорить, а довольствоваться, при необходимости, самыми краткими и простыми объяснениями.
Признаюсь, зная ее взбалмошные мысли и несдержанность, я ожидал вспышки. Но она все смотрит и вдруг говорит спокойно, с усмешкой:
– Я тебя понимаю. Одного не понимаю: как же ты сам ходишь в церковь и говеешь? Значит, разум твой говорит, что тебе это нужно?
Я уж был рассержен, но сдержался:
– Ты понимаешь, Вера, что это дело совести. Всякий взрослый человек, которому приходится стоять в церкви, может молиться в душе как ему угодно. Он только не должен оскорблять соседа требованием принять его верование. Наконец, надо понимать и принимать во внимание, что есть период детства в жизни человечества…
– Прекрасно, – перебила меня Вера. – До тебя мне дела мало. Но ты сказал: детство. Если это – для детей (пусть будет по-твоему!), то почему же ты мешаешь детям, – настоящим, которым нужна эта пища, чтобы расти, – приходить туда? Разве это не насилие? Если мы имеем хоть малое что-нибудь, хоть самое крошечное – почему же мы откажем в этом ребенку? Зарони в него искру – она, может быть, и разгорится. А насильственная темнота, на которую ты обрекаешь моего мальчика…