Шестой этаж - Лазарь Ильич Лазарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К Хрущеву Эренбург, по-моему, относился хорошо, считал его великой слугой разоблачение на XX съезде сталинских преступлений, освобождение из лагерей и тюрем и реабилитацию невинных, хорошо относился, но не без иронии. Впрочем, тут для него, кажется, вообще «священных коров» не было, с удовольствием он повторял шутку, услышанную от Евгения Шварца: «А вы, друзья как ни садитесь, только нас не сажайте». Я не помню, чтобы сам он шутил, редко смеялся, но почти всегда был ироничен. Многое из того, что он рассказывал, было окрашено иронией.
- Когда я приехал в Москву незадолго до Первого съезда писателей, меня как-то пригласили к Горькому на встречу писателей с руководителями партии и государства. Были почти все, кроме Сталина. Это была не первая такая встреча - все друг друга знали. Новым человеком был я, меня представляли начальству. В Москву как раз дошла моя книга, вышедшая за границей, - «Бурные приключения Лазика Ройтшванеца». Все отпускали мне комплименты: какая смешная, остроумная книга. И, как сговорившись, добавляли: не кажется ли вам, что ее могут использовать антисемиты? А Каганович сказал: «Ваша книга может быть воспринята как выражение еврейского буржуазного национализма». Он уже тогда был готов...
Об одном члене редколлегии «Нового мира» - еврее, который проявлял особую бдительность к тем местам мемуаров «Люди, годы, жизнь», где речь шла об евреях, об антисемитизме, настаивал на купюрах, на перестраховочной правке, Эренбург сказал презрительно:
- Шабес-гой наоборот,- и пояснил.- Правоверные евреи нанимали на субботу специального слугу-иноверца. Этот слуга должен был делать все, что запрещено евреям. Этот тоже старается угодить хозяевам, угадывая их желания…
Вернувшись из командировки в Швецию по делам движения сторонников мира, Илья Григорьевич делился впечатлениями:
- В маленьком городке секретарь коммунистической ячейки сказал мне, думая, что очень меня обрадует: «Мы создали организацию сторонников мира. Все коммунисты и еще пастор, но он абсолютно свой, проверенный человек». А я вспомнил: как-то у меня был с визитом знакомый француз. Мы вышли пройтись и потом зашли в кафе, что рядом с моим домом, выпить кофе. Зная, как у нас готовят кофе, когда официант принес, спрашиваю: «Вы кипятили кофе?» Он с обидой: «Не беспокойтесь, товарищ Эренбург, два раза». Вот так эти шведские коммунисты.
Об одном высокопоставленном китайском деятеле Эренбург рассказывал:
- Когда-то он познакомил меня со своей женой. При встрече спрашиваю из вежливости: «Как поживает ваша жена?» У китайцев не принято огорчать дурными вестями. Радостно улыбается: «Спасибо, хорошо. Она немножко сошла с ума».
Многое в нравах, прежде всего в политических нравах, этой страны его тогда тревожило и возмущало:
- Когда они выступили с заявлением, что американцы ведут бактериологическую войну, все поверили, даже Жолио Кюри. Только Ив Фарж вытащил меня в коридор, он был вне себя: «Что за чудовищную липу они затеяли!»
Эренбург сказал об этом мимоходом, он вспоминал Ива Фаржа, его трагическую гибель, а о бактериологической войне так, к слову, как о том, что мы, конечно, знаем. Ему и в голову не приходило, что мы можем этого не знать. Уровень нашей осведомленности или глубину неосведомленности он и предстаешь себе не мог. А мы просто рты разинули. И так бывало не раз…
Эренбург делал все, что мог, чтобы для нас не прервались гуманистические традиции - русская, европейская. Он всегда с отчаянным упорством и мужеством защищал культуру, защищал в те времена, когда за малую пядь ее приходилось рисковать не только благополучием, но и жизнью. Он писал о красоте русских церквей в начале тридцатых, когда об этом и заикнуться боялись. Он писал о великих ценностях западной культуры во второй половине сороковых, когда шла истребительная война против всего зарубежного, даже французские булки были переименованы в городские…
Эренбург был крупной, выдающейся личностью - человек редкого ума, уникального жизненного опыта, поразительного кругозора в искусстве, культуре, политике, истории. Я уже не говорю о том, что поэт божьей милостью, лучшие стихи его запомнились на всю жизнь, замечательно начинавший сатирик, блистательный эссеист, равного которому в наше время не было, автор мемуаров, сравнение которых с «Былым и думами» Герцена стало чуть ли не общим местом многих литературоведческих работ. Я смотрел на него снизу вверх, и это был естественный, без малейшей экзальтации взгляд,такой была реальная, трезво осознаваемая мною дистанция между нами.
Да, он не реализовал себя как сатирик, да, некоторые пухлые его романы были мертворожденными, да, отдал дань в публицистике распространенным заблуждениям и ложным идеям, да, маневрировал, чем-то поступался, наступал на горло собственной песне. Все это так, все это я знаю. Но и сегодня, вспоминая его, я думаю о том, что он сделал, дал нам, с великой благодарностью…
Василию Семеновичу Гроссману я позвонил по собственной инициативе. Я не был с ним знаком и ни разу его не видел. Мне кажется, что в те годы на всяких мероприятиях, проводившихся в Союзе писателей, - собраниях, обсуждениях, вечерах - он вообще не бывал, иначе кто-нибудь да показал бы мне: «А юн Гроссман». Никогда на моей памяти он не выступал в «Литературке». Видимо, сам ничего не предлагал, а к нему не обращались - ведь он был «меченый», сначала вскоре после войны неприятности с пьесой «Если верить пифагорейцам», а затем, уже