Дневник - Софья Островская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Madame la Komsomol!
Бедная мама! Какие в ней вулканы деятельности, творчества, работы! И как все это было забито, запущено, угнетено ее прежней жизнью, когда она была несчастливой и бессловесной рабыней, жившей в золотой клетке. И золотой клетке, и сопутствующим ей аксессуарам все завидовали. А мама завидовала каждой свободной женщине – конторской служащей, учительнице, продавщице в магазине – всем, кто зарабатывал самостоятельно, жил бедно, но весело, потому что на свое. Как странно: мама до сих пор считает, что все богатство отца было его богатством и ни в какой мере не имело отношения к ней. Она права. Я тоже так думаю.
Вчера вечером – неожиданная Марыля с мужем «проездом из Кисловодска в Полярное». Пополнела, хорошо одета, такая же золотистая и жеманная, идеальная фигура Венеры с круглой твердой грудью и соблазнительными бедрами. Муж – настоящий, «законный», венчанный по-церковному (очень забавно: в прошлом году при моем участии состоялся брак у Св. Екатерины при свидетелях-поляках, ее родственниках и членах партии); сын от первого мужа, тоже настоящего, но не венчанного, а загсовского; падчерица 12 лет; сотни родственных связей; в прошлом – серия любовников, известных и не известных мне; в прошлом – анархическая богемность и грубоватое, но неглупое остроумие; в прошлом ссылка в Узбекистан; в настоящем: работа на оборонном строительстве на Севере, контракт на 2 года, перспективы громадных «выходных» средств – никакой анархии, никакой богемности: величавость советско-буржуазной добродетели, стремление к просперити, нужные люди, нужные связи, новая шуба, новые платья. Фамилия мужа – Ноздрачев: он похож на местечкового еврея, скверно говорит по-русски, не интеллигент с видом интеллигента (очки!), до сих пор потрясен образованием жены (университет! профессор Боричевский! и разбирается в винах! и танцует! и всякие стихи! и знакомства в «бывших» кругах!) и истерически боится Советской власти. Кто он – не знаю, по его словам – самый обыкновенный советский гражданин из категории «служащий», путешествующий по всяческим городам и весям и почему-то не оседающий на месте. Что же – вероятно, бывает и такое. Может быть, у него был марксистски невыдержанный папаша? Может быть. Бытовая неуютность такого папаши могла выражаться, по-моему, только в том, что он мог быть владельцем иллюзиона в какой-нибудь Виннице или содержателем публичного дома в прифронтовой полосе в 1914 году. Это все люди темного города.
С Марылей – около двух часов. Скучно так, что даже побледнела. Мама и Эдик не выходят, шипят, никого не хотят видеть: терпеть не могут Марылю. Марыля рассказывает без умолку – имена, имена, имена (какое мне до них дело, я же никого не знаю!) – служба, служебные сплетни; семья – семейные сплетни; друзья – сплетни о друзьях.
Все – чужое. Сижу с ними и мучаюсь.
Quousque tandem[314].А ведь когда-то она меня забавляла – и с ней было весело – и я печалилась ее печалями и горевала над ее горестями. И удивлялась – как можно так жить? Ведь споткнется, упадет, сгибнет! Ну, что ж – оказывается, все хорошо: спотыкалась и падала часто, но не сгибла – заняла «положение», о котором мечтала всю жизнь («честный муж и честный ребенок»). Впрочем, может быть, и сгибла, родив новую Марылю, которая существует теперь и которую я не знаю.
Как хорошо, что она живет в Ленинграде!
Рылеев восклицал:
Ах, где те острова,Где растет трын-трава,Братцы?[315]
А я, по-моему, нашла. Если не острова, то волшебную трын-траву, во всяком случае.
И почему мне так трудно верить? Почему я не могу верить – с простотой, с искренностью, с радостью, хотя бы по одному тому, что верить – приятно? Недаром я больше всего завидую тем людям, которые обладают спасительным элементом веры – во что бы то ни стало.
Как трудно все-таки всю жизнь играть, играть, играть…
Хорошо вечером подойти к пианино, открыть крышку и, заиграв подслушанную где-то песенку, спеть вполголоса, сдвинув папиросу в уголок рта:
Sais que tu me mentirasMais j’aime ta voix[316].
Песенка хорошая – песенка настоящей женственности, не той, которая говорит:
Je me sens dans tes bras si petite[317], а той, которая все знает, все понимает, все чувствует, той, которая смертельно устала, которой все равно, которая не видит особой разницы между временным наркозом любовника или кокаина и вечным наркозом Великого Ничего.
Бедные женщины! Как каждой из них хочется любви. И как больше не хочется любви мне.
Я так устала жить.
Usque ad mortem[318].
Все это от разрушающейся нервной системы. Стоит познакомиться с приятным невропатологом и наивно пойти навстречу психоанализу. Какой же будет великолепный материал для забавы!
Mаyа, Мауа. Мауа…
Я была бы очень рада, если бы теперь вдруг приехал Николенька. Мне не с кем поговорить.
На днях Михаил Михайлович, которого я не видела очень давно. Выцвел, обесцветился, вылинял. Скучно и с ним. А в свое время умел вызывать и смех, и заинтересованность.
Как жалко, что на свете нет чудес! Хотя бы одно – самое маленькое, cамое скромное, самое дешевое.
29 декабря, dimanche [319]
Дома. Одиночество. Депрессия. Воспаление зубного нерва. Чтение Максима Горького, с которым неожиданно хорошо.
Много молчу с моими, это их пугает, а мне трудно, трудно. И с каждым днем все труднее. Не с ними трудно (они – единственные, кого я люблю по-настоящему) – с собой трудно.
С чужими – многословие шутки и легко веселящегося пессимизма, в котором нет ничего пессимистического.
Снега мало. Хорошо синеют окна в 4 часа дня.
Большое одиночество – настоящее.
Елка. Рождество. Именины мамы. Всякие вкусности. Люди, которые не нужны.
Как много пустот в мире.
И как много пустот во мне.
Это – не скука.
Это – собранность, напряжение, как перед прыжком, который, может быть, может оказаться смертельным.
1936 год
Январь, 10
Еще один год. А сколько их еще осталось впереди? А будет ли хоть когда-нибудь такая встреча, которую нельзя назвать даже рубежом, а только золотой нитью от неиссякаемой радости? По-видимому, нет.
Вероятно, это то, что не дано мне.
Дано же мне вообще много.
Очень тяжелое состояние эти дни: и тело и дух в немощи, в отчаянии, в предельной тоске.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});