Меч Христов. Карл I Анжуйский и становление Запада - Ярослав Шимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Карл не выделялся среди своих современников каким-то чрезвычайным изуверством: суровость по отношению к побежденным проявлялась в ходе средневековых (да только ли средневековых?) конфликтов сплошь и рядом. Однако король Сицилии был безжалостен по отношению к ведущим, равным или почти равным ему по социальному статусу фигурам — и именно это выглядело необычным. Отсюда, в частности, распространившееся в Европе возмущение казнью Конрадина и Фридриха Баденского. Скажем, Фридрих II тоже сжигал города и был неразборчив в союзниках — достаточно вспомнить Эццелино да Романо, заслужившего репутацию откровенного садиста. Однако в средневековом обществе с его четкой сословной иерархией убийство соперника, равного по происхождению и знатности, не в честном бою, а в результате сомнительного судебного процесса или откровенного насилия воспринималось как более тяжкое прегрешение для государя, нежели разграбление взятого города или массовая казнь изменивших вассалов[126]. В этом смысле Карл Анжуйский запятнал свою репутацию так же, как его заклятый враг Михаил Палеолог, приказавший в 1261 году ослепить законного императора, малолетнего Иоанна IV (см. главу V).
Можно ли считать Карла I своего рода макиавеллистом до Макиавелли, политиком, крайне неразборчивым в средствах достижения своих политических целей? На этот напрашивающийся вопрос я склонен дать отрицательный ответ. Прежде всего потому, что Макиавелли — мыслитель, принадлежащий иной эпохе. Его репутация глашатая беспринципности в политике во многом незаслуженна, поскольку практические советы правителю, которые флорентиец дает в своем «Государе», вовсе не предполагают отсутствия у оного правителя каких-либо идейно-политических принципов или программы — была она, к слову, и у самого Макиавелли, находившегося под сильным влиянием гибеллинской традиции. Иное дело — и в данном случае это очень важно, — что автор «Государя» рассматривает сферу политического вне прямой связи со сферой религиозного. Его толкование политики почти лишено трансцендентности.
Макиавелли интересуют взаимоотношения государя и подданных, но мало интересуют взаимоотношения государя и Бога. Вспоминая о деяниях библейских пророков и античных завоевателей, флорентийский мыслитель сухо замечает: «…Мы можем убедиться в том, что судьба предоставила им лишь возможность, то есть обеспечила материалом, который можно было по-разному сформировать: если бы такая возможность не появилась, их доблесть пришла бы в упадок, не найдя употребления; если бы они не обладали доблестью, напрасно была бы предоставлена возможность»{262}. Иными словами, судьба, или, в христианской терминологии, воля Божья, выглядит в такой интерпретации как некая отправная точка, набор исходных условий, которые личность, обладающая властью или стремящаяся к ней, располагая при этом соответствующими дарованиями, может использовать, чтобы добиться цели. Деятельность Карла Анжуйского вполне укладывается в рамки этой теории, но вот мотивы, которыми он руководствовался, — вряд ли.
Карл принадлежал западноевропейскому Средневековью в той же мере, в какой Макиавелли принадлежал итальянскому Возрождению. В мире Карла, человека XIII века, Бог присутствовал в качестве непосредственного двигателя людских судеб. Церковь же, при всей неоднозначности отношений Карла с ее высшими представителями, также играла в его политике и сознании высокую и почетную роль: «По меньшей мере столь же, как Людовик, преданный этике крестовых походов, он демонстрировал типичное для Капетингов почтение к папству, заботу об укреплении прав церкви и желание действовать в гармонии с церковными представителями [своего] королевства. <…> Но, как и Людовик, он не был готов приносить то, что считал законными правами светской власти, в жертву прихотям церковников»{263}. В этом отношении Карл Анжуйский отстоял дальше от макиавеллистского представления об успешном государе, нежели Фридрих Гогенштауфен, — видимо, поэтому именно Фридрих столь часто кажется человеком, сильно выбивающимся из контекста своей эпохи. О Карле, короле-крестоносце и папском вассале (хоть и очень непростом вассале), этого сказать нельзя.
В своей практической политике Карл тоже далеко не всегда укладывался в макиавеллистские рамки. Автор «Государя», доведись ему оценивать деятельность первого короля Анжуйской династии, наверняка упрекнул бы его в том, что, часто будучи «львом», тот редко умел быть «лисицей». А именно гармоничное сочетание устрашающей воинственности и хитрой дипломатичности, олицетворяемых этими двумя животными, Макиавелли считал основой успеха государя. В то же время Карл, продолжая крестоносную традицию, заметно выходил и за ее пределы. Средневековый государь, он при этом был человеком эпохи, уже оставившей за собой главные политические схватки между церковной и светской властью. Карл стал орудием, с помощью которого папство окончательно разгромило Гогенштауфенов, но затем само понемногу попало в многолетнюю зависимость от светских государей, прежде всего французских королей.
При относительно слабом и находившемся под его влиянием Филиппе III Французском Карл, став старшим в роду Капетингов, постепенно поставил церковь под непосредственное влияние не только французской короны, но и свое собственное. Он выступал одновременно в качестве ближайшего союзника и советника короля Франции, а также одной из ключевых фигур итальянской политики. «Сицилийская вечерня» на какой-то момент вновь изменила эту ситуацию в пользу Рима: Карл Анжуйский, а затем его наследник Карл II, равно как и Филипп III, решительно выступивший на стороне своих родственников, попали в ситуацию, когда папская поддержка была им крайне необходима. Но следующий король Франции, Филипп IV Красивый (1285–1314)1 закрепил за французской короной доминирующее положение в отношениях с Римом. В XIV веке это вылилось в многолетний период «авиньонского пленения пап». Карл Анжуйский стоял у истоков этого процесса. Взаимоотношения между обеими ветвями Капетингов, с одной стороны, и папством — с другой, однако, отличались как от времен борьбы за инвеституру в XI–XII веках, так и от эпохи Фридриха II. В качестве противовеса Риму (хоть и внешне лояльного) теперь уже выступала не императорская власть с ее универсалистскими претензиями. Место империи, пришедшей в упадок, — ни Рудольф I Габсбург, ни его ближайшие преемники не помышляли о возврате к временам Гогенштауфенов, — заняла власть королевская, более «партикулярная», протонациональная по своему характеру, но вооружившаяся при Людовике IX удобной концепцией короля как «императора (то есть абсолютного властителя) в своих владениях».
Карл Анжуйский был во многом олицетворением этой концепции. При этом он сам вряд ли мыслил такими категориями, будучи, в отличие от Людовика Святого, склонного к религиозному, моральному и политическому теоретизированию, главным образом человеком действия. Людовик, прежде всего в последние полтора десятилетия своего царствования, после возвращения из Святой земли, упорно стремился преобразовать Францию в соответствии со своими представлениями об устройстве общества, основанном на христианских началах. Карл был упорен в другом — в достижении конкретных военно-политических и государственных целей. Он добивался этого по большей части с санкции церкви, однако его политика не несла на себе отпечатка мессианства, как у Людовика. Это особенно проявилось во время тунисского похода, который для короля Франции был последней попыткой реализовать мечту о Востоке, освобожденном от сарацин и добиться тем самым своей высшей цели как правителя и, главное, — христианина. Для короля же Сицилии это было не более чем военное предприятие, инициированное старшим братом, которому надлежало повиноваться, дело благое и потенциально выгодное, но не очень-то своевременное для него, Карла, готовившегося к походу на Константинополь.
Безусловно, добиваться поставленных целей Карла Анжуйского заставляло не только природное честолюбие, но и вера в правоту и даже святость своего дела — вера, однако, незамысловатая, что не значит — ложная или недостаточно истовая. Это была вера, свойственная основной массе тогдашнего рыцарства; она, насколько мы можем судить из источников, не сопровождалась у Карла столь напряженным духовным поиском, как у Людовика. Старший брат хотел быть идеальным королем-христианином (и в конце концов снискал себе такую репутацию, по меньшей мере в глазах следующих поколений французов). Младшему было достаточно роли «меча Христова», твердо, а при необходимости безжалостно реализующего на земле то, что он считал Божьей волей. При этом Карл сохранял лояльность церкви, что считал естественным для христианского государя. Когда его планы расходились с намерениями папства как высшего религиозного авторитета (в 1271–1281 годах), Карл предпочитал политические маневры, уговоры и давление открытому разрыву. И поэтому он часто был для Рима неудобным союзником, но, в отличие от Фридриха II и его сыновей, так и не стал врагом папы.