Высоко в небе лебеди - Александр Жуков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Договорились. — Андрей Ильич перебросил чемоданчик в правую руку и зашагал по обочине, покрытой жесткой, выцветшей от дождей травой.
Дом Гузенковой стоял чуть на отшибе; приземистый, с подслеповатыми окнами, он, казалось, дремал под огромным, раскидистым кленом; возле почерневшего от дождей забора валялся серый, треснувший мельничный жернов.
Старый мастер требовательно постучал в окно и отошел к калитке.
Дверь открыла полная, рыхлая женщина. Андрей Ильич сразу подметил и опухшее, одутловатое лицо, и старый, залатанный на локтях жакет; выпуклые глаза Гузенковой смотрели мимо гостя.
— День добрый, — нарушил молчание старый мастер.
В ответ Гузенкова слегка кивнула.
«Хоть бы за порог ради приличия пригласила», — Андрей Ильич с неприязнью посмотрел на Гузенкову; она слегка покачивалась и, чтобы сохранить равновесие, оперлась правой рукой на столб, поддерживающий дощатый забор. «А может, оно и к лучшему, — подумал старый мастер, — в отчете так и напишу: была выпивши, от разговора отказалась». Глядя себе под ноги, он сухо сказал:
— Ваш сын не посещает занятия. Вопрос о его дальнейшем пребывании в стенах училища будет решаться на педсовете.
— Павлуша?.. Не может быть! — Гузенкова сильно качнулась вперед.
Андрей Ильич брезгливо отступил назад; повернулся, чтобы уйти, но Гузенкова схватила его за рукав пальто.
— От меня ничего не зависит. Что мне было приказано передать, я передал.
Из соседней калитки выглянула любопытная соседка. «Час от часу не легче!» — старый мастер даже взопрел от растерянности.
— Пока всего не расскажете, не уйдете! — хрипло выдохнула Гузенкова и потянула Андрея Ильича во двор, он нехотя подчинился.
Дом на три части разделяли деревянные переборки, неряшливо оклеенные сиреневыми обоями; часть пола была покрашена в лимонный цвет. Андрей Ильич снял кепку, присел на стул, на колени поставил чемоданчик.
— Значит, вы из училища… от Павлуши. — Гузенкова тяжело опустилась на ветхий диван, занимавший половину комнатки.
— Да.
— Извините, что так встретила. Думала, вы от моего бывшего мужа. Он в райцентре, в гостинице живет. И то какого постояльца разжалобит, подошлет, то вот из газеты товарищ приезжал… А вот как же с Павлушей такое приключилось? Я прямо не знаю, что и подумать…
— Тут и думать-то особо нечего. Как воспитали, таким и растет, — хмуро заметил Андрей Ильич.
Гузенкова осуждающе покачала головой и тихо спросила:
— Нешто вы знаете, как я его воспитывала?
— Результаты вижу.
— Я в них что-то не верю.
Андрей Ильич усмехнулся, давая тем самым понять, что из-за пустяка он бы в такую даль не потащился.
— Зря вы так… Раз приехали, то разберитесь.
— Да уж все ясно.
— Зря вы так, — тихо повторила Гузенкова. — Вы меня выслушайте. Время у вас есть. Васька, поди, за картошкой к матери поехал. Она нынче в цене, он ее пудами на базар возит. Да не удивляйтесь, мы тут все друг про друга знаем. Иногда на лицо посмотришь, и без слов все ясно. Вот и вы, я уже поняла, мужа моего видели, говорили с ним. Он вам, поди, рассказал, как мы жили… У меня болезнь приключилась. А он влюбился в молодку и укатил с ней. И осталась я, больная, инвалид второй группы, с четырьмя детьми на руках.. После операции, в онкологии я лежала, мне и детям сказали: «Хотите, чтобы мама была жива и здорова, год ей больше трех кило поднимать нельзя».
И вот целый год дети мне не давали ни стирать, ни мыть полы, ни в огороде копаться. Вечером соберемся за ужином, а Павлуша, он еще совсем маленький был, просится на руки. Юра поднимет его, посадит ко мне на колени и скажет: «Павлуша, сиди тихо, у мамы — животик бобо. Понял?» Тот мотнет белобрысой головкой и сидит тихо, довольный, что у матери на коленях.
Юра сделал небольшую подставочку, чтобы мне удобнее было малыша держать. Так вот и начали мы жить без отца. Детей я учила из последнего. Всяко было… — Лицо Гузенковой потемнело, и хотя она не смотрела на Андрея Ильича, он почувствовал ее напряженный, какой-то внутренний взгляд. — Вам, поди, все это противно слушать. Меня в поселке многие, как зачумленную, обходят.
Андрей Ильич воровато, словно делал что-то постыдное, скользнул взглядом по обшарпанному комоду, по ножкам дивана, уже изрядно источенным жучком, и остановился на галошах Гузенковой, надетых поверх засаленных зеленых тапочек; поднять глаза на нее он не решился.
— То, что я всю жизнь в рванье да в обносках с чужого плеча проходила, это верно, — виновато улыбнулась Гузенкова, — и мужиков у меня тут перебывало… Одни по месяцу жили, другие — по неделе, а кому и одной ночки хватало…
— Да-а! — только и смог выговорить Андрей Ильич.
— Поди, думаете, отдала бы детей в интернат, и дело с концом. — Гузенкова пытливо заглянула в лицо Андрея Ильича, испуганное, растерянное, — мне такое предлагали. Даже требовали. Но я — мать. Я не могла отпустить их от себя. Другие могут, а я вот не смогла. Может, им на стороне-то слаще бы жилось, только вот никто из них словом не обмолвился, что ходит кой в чем, а его дружки на велосипедах да на мотоциклах раскатывают. А уж я старалась из последних сил. Тогда я была молоденькой, сноровистой. Работала кладовщицей. Многие на меня засматривались. А без мужских рук с четырьмя-то детьми… Не приведи господи!.. У дома крыша потекла, полы разошлись. Вот и привела я в дом сначала плотника. Он как мою ораву увидел, обомлел. Я вам обо всем так легко рассказываю, потому что большой вины за собой не вижу. Они приходили и уходили, а детям то рубль лишний перепадет, то одежонка какая. Аля, старшая, когда все понимать стала, чуть школу не бросила. Я, говорит, от стыда из дому сбегу. Я на колени перед ней упала, стала ей ноги целовать. А она мне: «Мама, ты — святая!» Обнялись мы с ней и, сидя на полу, расплакались. Так вот и жили… — В горле Гузенковой что-то захрипело. Она налила из пузатого графинчика полстакана воды; медленно, словно после каждого глотка отдыхала, выпила. — Вылила я на вас всю свою жизнь, как ушат помоев. Уж, извините… Скоро не будет Веры-рванины. Боли в животе год от года все сильнее. От детей это скрываю. Когда приезжают, креплюсь из последнего. Хорошо начинать жизнь, когда отец с матерью, как два столба, подпирают. А тут они на пустом месте начинают. И я рада бы помочь, да нечем. Мне как-то один человек, учителем он у нас работал, сказал, что все мои страдания от ложной любви. Он так и сказал: «От ложной». Настоящая любовь заставила бы отдать детей в детский дом. Они бы там всей грязи не видели. А так они с детства ею запачкались, и неизвестно еще, как это аукнется. Я тогда посмеялась в ответ на эти слова. А вот у Али жизнь нескладно началась. Ребеночек мертвым родился. Муж ее бросил. А Юра и Рая неплохо живут. Юра прорабом под Москвой работает, Раечка по комсомольской путевке уехала на БАМ. А вот Павлуша… Что же с ним приключилось?
— Не знаю. Он не из моей группы, — поспешно ответил Андрей Ильич и виновато опустил голову.
— Зачем же тогда приехали? Для вас Павлуша — никто, вы его, может, и в глаза-то не видели… У вас дети есть?
— Дочь.
— Значит, вам не понаслышке родительская боль знакома.
— Тут мое с вами равнять нечего, — смущенно отмахнулся Андрей Ильич.
— Это уж вы зря… Своя боль, маленькая она или большая, а все одно — под сердцем. Вот и бывший мой муж от боли мается. Жалко его.
— Да не стоит он вашей жалости! Его, знаете ли… — старый мастер в сердцах так хлопнул ладонью по чемоданчику, что он раскрылся.
Гузенкова улыбнулась.
— Вы, поди, благополучно жили, потому так и судите. Я не в укор говорю. У вас — одна жизнь, у меня — другая, у него — третья. Мы по-своему выстояли, а он запутался. Заплутал. Его бы и простить надо, да вот не могу. Может, сердце зачерствело?..
— Да как же после всего-то?
— Он сопьется. Подохнет где-нибудь под забором. Кому от этого польза? Мне? Вам?
— У меня таких вопросов никогда не возникало, — искренне признался Андрей Ильич.
С улицы донесся требовательный автобусный гудок.
— Это за вами, — Гузенкова перевалилась на правый бок, руками ухватилась за угол фанерного шкафа и поднялась.
— Пусть едет. Я не спешу, — сквозь толстую, сероватую кожу щек Андрея Ильича проступил румянец смущения.
— Автобуса сегодня больше не будет. Да мне и сказать-то вам больше нечего. Передайте Павлуше: пусть домой приезжает. Какой бы он ни был, он — мой.
— Передам. И сам с ним поговорю, — уже с порога пообещал старый мастер.
Гузенкова хотела благодарно улыбнуться ему, но лицо ее болезненно сжалось; она оперлась рукой о притолоку, побледнела. И в это мгновение Андрей Ильич, словно перегнувшись, заглянул в колодец и увидел его дно, душой понял, во что обошелся внешне спокойный, словно бы о чужой жизни, рассказ этой женщине, давшей растоптать себя ради детей и через них возродившейся, воскресшей; наивно подумалось, что вот и неизлечимая болезнь ее на время отступила, да и не могла не отступить, лицом к лицу сошедшись с такими великими душевными силами.