Избранные проявления мужского эгоизма. Сборник рассказов - Марат Абдуллаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты чей будешь, чернявый? – спросила она корейца, как обычно, без обиняков. – Уж не цыган ли?
– Цыган я, баба Маша, цыган!
Старушка согласно покивала головой, видно, сдерживая свои обиняки. Чуть позже всё же дала им волю, умиротворенная милой её сердцу картиной – полным столом, главное место на котором занимали крупные ломти городского хлеба на тарелке. Маленькая, почти кукольная, со столь же кукольным личиком, утопленным в по-старушечьи повязанный платок, она таки заставила нас свалиться с лавок от нашего же дикого гогота:
– А я думаю, что он не цыган вовсе, а еврей!
В эти глухие места порыбачить и поохотиться (едва нарождающаяся Волга под боком) в летние месяцы мы наезжали частенько. С гостинцами, конечно, захаживали к бабке Маше – посидеть, послушать, посмеяться. А уезжая, все недобитые припасы, которых оставалось множество, укладывали в коробки и относили старушке: «Извини, баб Маш, водку всю выпили». Шутили, значит, так. Она всегда плакала – настолько, насколько могла плакать почти (на то время) девяностолетняя женщина. И крестила нас, уходящих в осень. Ей предстояло зимовать. До серьезного снега, когда в эти места еще могла пробраться автолавка, она покупала муку и замороженные «ножки Буша». Одной «ножки», чтобы сварить на ней «суп с вермишелькой», ей хватало на три-четыре дня. Из муки выпекала хлеб в русской печи – спасибо Филе, Филиппу, мужу, то есть, который печь соорудил…
Филя умер давно, где-то в конце пятидесятых. От ран, как водится, полученных на войне. В округе о нем почти никто ничего не знал, если иметь в виду, что «округа» – это ещё пяток практически вымерших деревень на солидном расстоянии друг от друга, в которых – десяток-полтора дворов, завоеванных бурьяном.
Информация бабки Маши относительно Фили сводилась к тому, что тот вскоре после войны «перетряхнул дом». То есть с помощью мужиков, раскидал вековую постройку по бревнышку до основания, заменил подгнившие венцы и собрал её вновь, заново соорудив русскую печь и печь-голландку рядышком. Дело в том, что в деревнях на валдайщине печи ставят не на фундамент, а на пол, поскольку земля просто пропитана водой для Волги-матушки. Правда, пол там основательный. Не доска, а вытесанная сосновая колода, которая танк удержит, не то что печь.
«Перетряхивание», судя по тому, что за последующие пять десятков лет с домом ничего не случилось, было основательным. Это характерно для настоящего русского мужика, жившего и сегодняшним, и завтрашним, и послезавтрашним днём. Но Филя, ведь, был и войной покалечен. А в доме, до «перетряхивания», в войну базировался немецкий штаб, поскольку направление на Ржев и на Москву стратегически обуславливалось особенностями местности – разливом истоков Волги, организованном ещё при Екатерине II, построившей здесь плотину нынешнего Верхневолжского водохранилища.
Я бродил в местных лесах, сохранивших курганы для установки орудий, и видел Волгу, неоднократно выбрасывающую на песчаные берега человеческие кости. Картошку сажаешь, да и то в многократно перекопанной земле находишь то ржавые гильзы, то штык-нож немецкий, то хвостовик разорвавшейся мины… Короче говоря, когда-то здесь очень было жарко. И когда фашисты напирали, и когда их гнали с одного берега на другой. Пожалуй, более уже эта тверская глушь не изведает такого столпотворения жизни и смерти, что не дай Бог. И Филя, я думаю, перетряхивал дом не только из-за подгнивших венцов. Он перетряхивал его дух, впитавший не столько даже неметчину, сколько то, что Маша, его жена, вынуждена была жить под этой неметчиной. Черт его знает, короче.
Но в этот раз я не поленился, приволок лестницу и забрался поверх притолоки, под крышу опустевшего дома, заинтригованный тем, что в доме две печи, а труба на выходе – одна. На притолоку со времен Фили, видать, не ступала нога человека. Она аккуратно была присыпана толстым слоем песка, на котором образовался не менее толстый слой птичьего помета, и ничего более существенного для мародеров не содержала. Только – хитроумную конструкцию дымоходов от двух печей – русской и голландки. Эта конструкция больше всего меня озадачила, как бывалого дачника, который, не задумываясь, вывел бы дымоходы отдельными трубами: так надежнее и экономичнее. Что-то, очевидно, Филя имел ввиду, мастеря замысловатую трапецию из глины и кирпича, как бы заматывая в один узел дымоход от русской, которая обычно топилась раз в три-четыре дня, и дымоход от голландки – той, что для ежедневного обогрева. Но что?
Я вновь спустился в горницу, открытую всем ветрам и всякому, кто может здесь приблудиться. Собрал фотографии, валявшиеся повсюду, заткнул их за стену. По ходу нашел бумажные образа в простеньких рамках. Один вернул в красный угол, угадывающийся за обрывками обоев и древних советских газет под ними. Другой пристроил на кухоньке, полагая, что там он и был.
Лики святых и лица совершенно для меня неведомых людей с фотографий как-то слились в одно целое, и я понял, что если сейчас шагну из тлена обезлюдевшей горницы на завалившееся крыльцо, помнящее Филины руки, то шагну в светлое майское предвечерье с невнятными голосами вокруг и разливающимся за банькой смехом. Шагну туда, где есть шанс отогреться.
Смиренный сентябрь
Что-то у нас в самом начале нынешней поездки на Валдай не заладилось. Я собрался было уже ехать, как вдруг выяснилось, что у моей кошки Кити выскочила опухоль на железе, с помощью которой кошачьи метят свою территорию. В ветклинике кошку вырубили каким-то уколом и тут же прооперировали, пока я на всякий случай держал её за шкирку. Под вопли детей безжизненную тушку Кити я привез домой и уложил на диван. К вечеру она должна была оклейматься.
Хуже всего то, что преодолев почти 400 километров до места назначения, я в какой-то пустынной деревушке сбил молодую кошку. Она вылетела под колеса стрелой, торопясь по своим кошачьим делам. И хотя я и применил экстренное торможение, было уже поздно. Бедное животное, ударившись о железки на днище, отлетело на обочину, яростно мотая лапками, прежде чем умереть… И без того поганое настроение стало еще более поганым.
На месте мы расположились практически в сумерках. Теплая и тихая сентябрьская ночь почему-то вызывала у меня чувство подавленности, граничащее с упокоением.
Справа по берегу тянулся сосновый бор со всеми характерными для безветренной ночи звуками. Вершины сосен всё же поскрипывали, касаясь друг друга. Вот, видимо, упал небольшой сук. Что-то метнулось в темноте. Что-то щелкнуло несколько раз. Потом опять возникла тишина, хотя каким-то чувством я и улавливал в ней напряжение и настороженность. Фотокамера, направленная на это напряжение, так, увы, ничего не выявила, кроме озаренного вспышкой мрака и пятнышка в глубине.
Наутро я вновь зафиксировал