Эдит Пиаф - Симона Берто
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Идя по Парижу, который ничем не напоминал прежний, я вспоминала свои прошлые побеги, которые часто оканчивались загулами. Всегда было весело. Теперь на это нельзя было рассчитывать. Музыка звучала только немецкая. Каждый день ровно в двенадцать фрицы маршировали вверх и вниз по Елисейским полям. У меня не было желания их видеть. На меня навалилась тоска: с нежностью вспоминала я о каруселях, на которых могла кружиться до полного изнеможения.
Прежде, завернув за первый угол, я становилась сама собой, переставала быть чьей-то сестрой. Если парень смотрел на меня, я не опускала глаз, знала, что они у меня красивые.
«Что ты делаешь?— Ничего особенного.— Пойдем потанцуем?— Пойдем».
Какой это был восторг — среди адского шума, среди бившего ключом веселья, кататься до самозабвения на всяких аттракционах, есть из пакетика жареную картошку…
Потом мы шли на танцы. Ну а что за этим следовало, нетрудно догадаться… Но в таких случаях я переживала не любовные увлечения Эдит, а свои собственные! Согласна, они были похожи, но «ты красивая» и «я люблю тебя» говорили мне.
Потом наступал момент, когда я бросала взгляд на стоптанные туфли, на измятое платье, и меня вдруг охватывало одно желание: вернуться домой. Как я боялась! Но это входило в условия игры. Я знала, что огорчила Эдит, знала, что она не могла понять, что я могу хотеть быть где-то, а не рядом с ней.
И я возвращалась. Это происходило всегда одинаково. Эдит кричала на меня. Я не слушала. У меня был прием: она могла сходить с ума, метаться по комнате, а я тем временем считала про себя: один, два, три, четыре и т.д. … и ждала, пока ее глаза встретятся с моими, ждала, пока она перестанет смотреть мимо. Всегда наступал момент, когда она бросала на меня прямой взгляд. И тотчас все кончалось, я кидалась ей на шею, и мы плакали от счастья. Она брала меня за руку и говорила: «Ладно, иди, чертовка…»
Какие слова любви!
На этот раз веселья не хотелось, на мужчин было наплевать. Каким грустным стал мой Панам! Я пошла к отцу.
Он жил в отеле на улице Ребеваль. Эдит платила за комнату, хорошо одевала его. Он постарел, бедняга. Он мне очень обрадовался.
— Как поживает сестренка? Нечасто она меня навещает. Правда, она много работает.
Он гордился своей Эдит. При этом не стеснялся иногда заработать немного на ее имени. Он говорил: «Я отец Эдит Пиаф». Его угощали рюмкой вина, давали несколько монеток. Он любил показывать золотые часы — подарок Эдит. «Дочка меня балует. Правда, красивые ходики?»
Люди смеялись, и он им рассказывал всякие байки о детстве Эдит. Он придумывал — должны же люди что-то получить за свои деньги.
Отец был мне рад. Мы пообедали в ресторане. Говорил он главным образом об Эдит. Она теперь играла большую роль в его жизни. Он больше не мог работать акробатом, сильно сдал: трудная жизнь, вино… Мне с ним было хорошо.
Я положила себе срок — две недели, но продержалась всего одну. Как обычно, Эдит закатила сцену:
— С меня довольно! Можешь уходить, мне это надоело… Мерзавка! Где ты была?
— С отцом.
— А предупредить не могла? Слава богу, хоть вернулась. Давно пора.
— А как Поль?
— Он мне надоел.
Я поняла, что мое отсутствие было напрасно. Оно ничему не помогло.
После выступлений в Париже они ездили на гастроли. В тот период это было не очень весело. Нигде не топили — ни в поездах, ни в отелях. Кругом все было грязно, мрачно, зловеще… Ночью на вокзалах громкоговорители орали по-немецки: «Achtung! Achtung! Verboten!»[21] Все было Verboten: смех, свет, вино…
В поездах не всегда можно было достать сидячие места. Иногда мы часами стояли в коридоре или в тамбуре, иногда удавалось примоститься на вещах. Эдит, съежившись на чемодане, закутанная в пальто Поля, выглядела такой маленькой, такой жалкой, что у меня разрывалось сердце.
Удивительно, что, когда мы выходили из вагона, у Поля был такой вид, как будто он приехал в отдельном купе спального вагона, в то время как мы выглядели измятыми, как после бессонной ночи в кабаке! Мы любили гастроли по ту сторону демаркационной линии. Здесь мы наконец вдыхали воздух Франции.
«Равнодушный красавец» продлил пребывание Поля в жизни Эдит, но ее чувство умерло. «Не нужно быть неблагодарной, Момона. Поль мне многое дал. Если бы не он, я продолжала бы жить в отеле. И у меня не было бы секретаря!»
Она не шутила: вот уж несколько месяцев, как у нее был секретарь. Поль убедил Эдит, что она не может обходиться без секретаря, что это очень удобно, солидно, производит впечатление. Так мадам Андре Бижар вошла в нашу жизнь…
Это была брюнетка с короткой стрижкой. Вероятно, она обладала деловыми качествами, но судить об этом было трудно, так как ей нечего было делать.
— Она должна вместо тебя отвечать по телефону,— сказал Поль.
Происходило примерно следующее: Андре Бижар снимала трубку.
— Кто говорит?
— Господин X…
— Не знаю, кто это,— говорила Эдит,— дай трубку.
А когда звонил кто-то, кого она знала, она кричала:
— Чего ты ждешь, давай его скорей!
Был третий вариант:
— Момона, поговори с ним.
Так что секретарша не была предметом первой необходимости… Телефон тогда еще не звонил беспрерывно, как потом, в период славы.
Эдит воспринимала секретаршу как еще одну подругу. Мы не очень себе представляли, что она должна делать.
Нас устраивало, что она приезжала утром: мы могли поспать подольше. Эдит посылала ее за покупками и за газетами, для того чтобы вырезать статьи о ней. Это тоже была мысль Поля. Что касается счетов (а их прибывало много), в первый раз Бижар спросила:
— Что с ними делать?
Эдит ответила:
— Сложите!
Бедный Поль, все, что после него осталось,— это секретарша.
В то время у Эдит не было никого, кто писал бы песни специально для нее. Она не могла жить, не имея под рукой поэта-песенника. Чтобы она могла работать, его присутствие было необходимо. Ей нужен был кто-то, кто занял бы ее мысли и желания, сумел бы, поняв их, облечь их в форму, «создать песню».
В начале 1940 года появился Мишель Эмер. Он вошел в жизнь Эдит… через окно. В то утро она была в плохом настроении. Очень нервничала. Она готовила выступление в «Бобино», генеральная должна была состояться на следующий день. Звонок в дверь. Эдит кричит мне:
— Не открывай, я не хочу никого видеть.
Звонят раз, другой… потом перестают: кто-то робкий. Я была в гостиной, когда постучали в окно. На тротуаре стоял военный; в шинели не по росту он выглядел как Петрушка. Он делал мне знаки. Это был Мишель Эмер. Он носил очки, и за сильными стеклами его глаза сверкали, как две рыбки в глубине аквариума. Мне нравилась его ослепительная улыбка. Он был похож на мальчишку, который не заметил, как вырос. Он вызывал к себе нежность.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});