Мамины субботы - Хаим Граде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Торговец чулками внезапно останавливается и ждет, когда публика догадается, какой должна быть последняя рифма. Кто-то в толпе произносит это слово, и все начинают хохотать так громко, что кажется, вот-вот полопаются окна. В то же мгновение торговец чулками хватает свою корзинку и исчезает во дворе гусятни, как актер, покидающий сцену в самый разгар аплодисментов.
Слушатели оглядываются, перестают смеяться, и на их лицах отражается хмурое осеннее небо. Люди обеспокоенно морщат лбы и качают головами:
— Чтобы старый еврей сквернословил…
— Чтобы еврей с бородой прыгал, как козел, и валял дурака…
Толпа понемногу рассасывается, мама в воротах наконец видит свет дня и тут же чувствует, как кто-то касается ее руки. Это Залман выскочил из глубины двора и говорит ей поспешно и как бы по секрету:
— Ну, что вы скажете, а? Вы видели, как меня слушали? Расскажите об этом своему сыну. Он ведь из этих новых писателей, он считает меня рифмоплетом. Я еще не все куплеты спел. Вот я вам сейчас спою еще один:
Приходите, музыканты!Пойте, скрипки и цымбалы!Все вы редкие таланты,И заслуг у вас немало.Шутки, пляски до упаду,Трели, как у канарейки.Может быть, вам будут радыДать на водку две копейки.
— Видите ли, Веля, — говорит он на одном дыхании, — я недавно читал одну брошюрку, изданную вашим сыном и его товарищами[153]. Они там пишут, что надо создавать новые рифмы. Вот я и продемонстрировал этот трюк, срифмовал «до упаду — будут рады».
— Я ничего не понимаю в таких делах. — Мама с опаской смотрит на торговца чулками, говорящего как в лихорадке. — Но мне кажется, что вы насмехаетесь над самим собой.
— Вот! Вот! — Залман буквально захлебывается от восторга и тычет пальцем маме в лицо. — Вы говорите, что не понимаете, но в действительности вы даже очень понимаете в этом деле. Эти ослы на улице хохотали и не поняли, что я смеюсь над ними и над собой. Покуда человек считает, что этот перевернутый мир можно снова поставить на ноги, он плачет, кричит, проклинает и призывает к действию, к действию! Именно это и делает ваш сын. В конце концов, он еще мальчишка, но, когда уже знаешь то, что знаю я, а именно: что перевернутый мир с головы на ноги не поставишь, — тогда сам становишься на голову. Кто перевернет мир? Я, которого моя собственная жена Фейга называет вонючкой? Фейга ходит по магазинам и похваляется: я ненавижу своего мужа. И она добилась того, чтобы и мои родные дети надо мной насмехались. Где уж мне перевернуть мир. Поэтому я смеюсь над самим собой сквозь слезы. Расскажите вашему сыну о куплетах, которые вы от меня слышали.
— Что вы говорите, реб Залман? Разве я с моей слабой головой могу это запомнить? Для этого надо иметь крепкую память. Знаете что, запишите свои куплеты на бумаге и дайте мне. Я покажу их моему сыну. С тех пор как он вернулся из Варшавы, он со своей женой живет отдельно, но каждый день приходит сюда, к этим воротам.
— Так вот вы чего хотите! — смеется Залман, словно только и ждал такого поворота. — Чтобы я записал вам свои куплеты на бумаге и ваш сын напечатал их под своим именем, словно сам их сочинил?
— Мой сын, Боже упаси, не вор, — огорченно говорит мама. — Вы, реб Залман, всегда всех подозревали. Когда вы еще жили в нашем дворе, а мой сын был ребенком, вы не пускали его к себе, боясь, как бы он не похитил у ваших мальчиков секрет рисования красками.
— И я был прав! — восклицает он с такой уверенностью, словно поймал ближнего за руку, когда тот лез в его карман. — Я был прав! Другие стали художниками, учатся в академиях, их картины висят на выставках, а мои сыновья неудачники, как и их отец. Фейга ходит по магазинам, скупает мешки из-под картошки, муки и крупы, а мои дети помогают ей их таскать. Ничего из их художества не вышло.
Опущенное плечо Залмана, на котором лежат чулки, начинает дрожать, как бельевая веревка на ветру. Он хватает свою корзинку и убегает.
Он стал еще озлобленнее, чем был, думает мама. Вот что получается из человека, если он не достигает того, чего хочет. Боже, не допусти, чтобы я из-за своих мытарств дошла до такого мрака, и убереги от этой участи моих детей. Я совсем не понимаю тех, которым только того и надо, чтобы им рукоплескали посторонние, чужие люди.
Через несколько дней в воротах остановилась Фейга. Она опустила на землю тюк связанных вместе мешков, перевела дыхание и медленно произнесла:
— Я ненавижу своего мужа и этого не скрываю. Но он говорит, что его песенки очень нравятся вашему сыну. Муж говорит, что ваш сын даже зайдет к нам в гости. Интересно, мой муж снова выдумал, что весь мир ему завидует, или он в кои-то веки сказал правду? Вы, Веля, тоже могли бы нанести визит бывшей соседке.
Мама не верит собственным ушам. Торговец чулками, конечно, безумный фантазер, думает она, но в жизни ему не везет, так что надо похлопотать, чтобы сын к нему зашел.
— Всю неделю я надрываюсь с этими фруктовыми и овощными корзинами, — оправдывается она перед Фейгой. — Так что к концу ее я сильно измотана, да и открыть в субботу святую книгу еврейке надо. Мы ведь всего лишь простые грешные люди. Но, если будет на то воля Божья, я к вам зайду.
— А ваш сын?
— Мой сын? Вы же знаете, Фейга, он недавно женился. Так что времени у него нет — молодая пара. Но раз он обещал к вам прийти, он наверняка придет.
IIЯ не видел Залмана с тех пор, как он вернулся домой и стал торговцем чулками. Я договорился с мамой, что в субботу днем мы вместе зайдем к нашему бывшему соседу. Мне было любопытно узнать, что стало с былым вдохновением, охватывавшим Залмана, когда он декламировал стихи Мориса Розенфельда, положив руку на грудь. Но мне не хотелось встречаться с его сыновьями, которые отворачивались, заметив меня на улице.
Во дворике на улице Стекольщиков, где проживало семейство Пресс, было много кривых козырьков над бесчисленными дверями, окнами и железными лестницами. У порогов сидели женщины и вели приятные беседы. Играли замурзанные дети, над головами которых качались веревки с бельем.
— Наш двор по сравнению с этим — дворец, — сказала мне мама и спросила какую-то женщину, где тут живет семья Пресс.
— Это же надо, люди по собственной воле желают отправиться в ад, — удивилась та. — Видите уборную там, в углу? Как вы понимаете, именно там и живет эта ведьма со своими дьяволятами и сумасшедшим мужем, семейство Пресс, как вы их деликатно именуете.
— Будьте осторожны, не подцепите там вшей и клопов, — сказала другая женщина.
— Молите Бога, чтобы вы вышли оттуда живыми, — предостерегла третья.
— Фейга не слишком-то ладит с соседями, — заметила мама, когда мы осторожно поднимались по скользким кривым ступеням. — Смотри не разругайся со своими старыми приятелями.
Когда мы поднялись к их квартире, пожелание доброй субботы застряло у нас в горле. Будничность кричала из всех углов, и помойка в доме была еще большая, чем в те годы, когда семья Пресс жила в гусятне. Фейга в засаленном платье и с растрепанными волосами стояла у печи и возилась с горшками. «В субботу!» — испуганно посмотрела на меня мама. Мотеле, младший сын Прессов, высокий балбес с широченными плечами, опер ногу о скамью и чистил коричневый ботинок. Он был так погружен в это занятие, что даже не взглянул на вошедших гостей. Зато нас буравил своими блестящими черными глазками средний сын, Айзикл. Маленький, худенький, с костлявым подбородком, покрытым жидкими жесткими волосками, он сидел за столом и копался в связках ржавых ключей с затейливыми зубчиками. Вокруг него на полу стояли деревянные ящички с задвижками и висячими замками. Залман Пресс в широком черном плаще, с длинными, аккуратно зачесанными за уши волосами и бородой в мелких кудряшках, сидел в углу ободранного дивана, оперевшись рукой о диванный валик. Другая его рука небрежно лежала на спинке. Казалось, он ждет, когда его сфотографируют. У стен высились кучи пустых мешков, от которых шел запах сырой картошки и затхлой муки.
— Посидите с нами, — холодно и обиженно, словно бедным родственникам, говорит нам Фейга и сует голову в устье остывшей печи.
— Что ты стоишь, повернувшись к людям задом? Аж штаны лопаются на твоем толстом седалище, — весело кричит Залман своему сыну Мотеле. — Когда ты был маленьким, ты говорил, что хочешь стать социал-демократом, а вырасти ты вырос танцором, — выдает нам Мотеле Залман, и в его глазах загорается хитрый задорный огонек. — Теперь послушайте, как мой сын мне отвечает.
Мотеле ставит ногу на табуретку, его пухлые щеки и голубые глаза брызжут наглостью, и он тыкает в отца обувной щеткой, которую держит в руке.
— Это ты в меня вдолбил своей пропагандой, что я хочу стать социал-демократом, но потом я повзрослел и стал умнее тебя.