Пепел - Стефан Жеромский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я вижу, что мое дело проиграно. Мне не остается больше ничего, как проститься с вами, генерал.
Домбровский протянул руку. Теплая, задушевная улыбка озарила его лицо.
– Мне не хотелось бы, князь, расстаться с вами врагами. Останьтесь на минуту. Я скажу вам еще два слова.
Он почти насильно увлек князя к двери, открытой на балкон, и толкнул туда. В комнату меж тем вошли, поднявшись снизу, штаб-офицеры. Старший из них, который читал внизу лекцию о шанцах и мостах, подошел, отдавая честь, к генералу. Весть о походе разнеслась уже по залу от товарищей, прибывших из Монтебелло.
– Пиши, брат, приказ на завтра. Идем прямо на Пальма-Нуова. Мы должны соединиться с нашими в ущельях Горицы.
Офицеры обступили стол. Домбровский сел за стол и, опершись на него локтями, закрыл руками лоб. Он начал диктовать приказ. Офицеры торопливо записывали. Князь, слушая эти решительные слова, невольно, как подчиненный, вытягивался в струнку. Снова эти толпы, не получающие никакой платы, голодные, оборванные, пойдут форсированным маршем по пыли чужих дорог, слепо веря, что Вена – это их путь… Из ночной тьмы доносился плеск Адидже, одетой в гранитные берега. Внизу в тусклом сиянии луны белел, погруженный в сон, город.
Окончив диктовать приказ и отдав целый ряд устных распоряжений, генерал встал и простился с подчиненными. Все тотчас же вышли. Когда последний закрывал дверь, он успел еще бросить ему:
– Элиаш, разбуди меня завтра до рассвета.
Через минуту он был в дверях, которые вели на балкон.
– Простите, князь… Спать, спать! Но еще одно слово…
– Я не хотел бы мешать вам…
– Я хочу сказать, что надо…
Генерал взял князя под руку и прижал к себе своей огромной ручищей.
– Разве только вы одни страдаете, видя, что творится у нас на глазах, – шепотом заговорил он. – Разве только вы одни просыпаетесь по ночам от сожалений? Эх, дорогой мой! Я тоже сквозь жгучие слезы смотрел на все это, когда пришел с Garde de corps[188] электора. А потом, а потом! Но моя душа не привыкла к унынию, мои глаза не привыкли к слезам. Надо взять себя в руки. Подумайте вот о чем: эти легионы, эта толпа крестьян и мелкой шляхты – кто они такие? Беглецы из тюрем и дезертиры. Вы вспыхиваете гневом при одной мысли, что они на службе у Бонапарта делают то, что им предписывает приказ… А подумайте, что пришлось бы делать этим самым людям в австрийских войсках? Не лучше ли…
– В тисках насилия, по принуждению, не по доброй воле!
– Нет больше доброй воли! Бог дал, бог и взял. Выкиньте это из головы. Теперь надо бороться не на жизнь, а на смерть. Все нужно начать сначала и поднять бремя в десять раз тягчайшее! Сколько крови, страданий, трудов, славы впитают в себя чужие поля – кто угадает? Но кое-что останется. Из всех дорог, которые скрещиваются на распутье, одна поведет куда нужно! Жилы будут рваться, кровь брызнет из-под ногтей, но ничего не поделаешь. Нужно идти в вечный поход. В ниспосланных карах нужно все искупить и в муках создать величие духа. А о себе скажу только одно: меня найдут повсюду и всегда, пока есть сила в этих мышцах и кровь в этих жилах. Ничто не заставит меня свернуть с пути. Сотни обвинителей поносят меня за то, что я будто бы немец, что я еще знаменщиком учился у Морица Бельгарда[189] и умницы Блюхера[190] слепо повиноваться приказу, строить полки и вести их в бой. Мало того – жена у меня немка! Я – кондотьер! Ищу легкого хлеба и авантюр. Нет клеветы, которой они не возвели бы на меня. Я знаю, они опорочат мое честное имя. Они не пожалели для меня даже последнего заряда – обвинения в измене. Что бы я ни делал, все – за прусские талеры. Ну да бог с ними! Пусть наговорится Хадзкевич! Товарищи по несчастью,
… la compsgnia malvagia е scempiaCon la quai tu cadrai in questa valle,Che tutta ingrata, tutta matta ed empiaSi farà contra te….[191] —
как писал Данте в изгнании, именно здесь, в Вероне.
– Плюнуть с презрением.
– Но, с другой стороны, князь, тоже не очень большое удовольствие выстаивать у дверей французских вельмож, обивать чужие пороги, клянчить для своих солдат жалованье, сапоги, жалкую одежду, право на борьбу и право на смерть. Не очень приятно из сплетен о слабостях парижских и цизальпинских директоров узнавать, по какому пути следует идти, по каким потайным ходам и дорожкам. Идти по ним наугад, без передышки, днем и ночью, под гнетом тысячи забот и огорчений. Не высыпаться и недоедать, питаться и тешиться одной только надеждой. Разве я не мог пойти на службу к прусскому королю и искать его милости. Последнее свое гнездо, Пежховец, я продал. Теперь у меня остался только солдатский хлеб, которым кормился и мой отец. Кондотьер! Отправляйтесь, князь, в свой вояж, а то вдруг вам припадет охота отведать нашего хлеба и соли. А умный поэт говорит, что горек этот хлеб, «лучше не родиться!..»
Он посмотрел князю в глаза с иронической усмешкой и на прощанье пожал ему руку.
Дерзновенный
В месяц nivôse[192] VI года республики на закате одного из пасмурных январских дней «гражданин» Гинтулт в закрытом одноконном фиакре направлялся на набережную Люнет. Уже месяц с лишком сидел он в Париже без дела. Князь знал его прежде, перед грозой. И теперь он долго осматривал этот город, точно совсем не знал его. Князь старательно избегал встреч с соотечественниками какого бы то ни было направления, как со сторонниками Барса,[193] так и Мневского,[194] которые, впрочем, в это время объединялись на решении созвать сейм. Все свое время он употреблял на то, чтобы заглянуть в самую душу республики, единой и неделимой.
В этот день ему было как-то особенно не по себе.
Мокрый, холодный снег таял, заливал и грязнил улицы. Стены намокли, лица у людей были неприятные и как будто заплаканные. Сам князь продрог до костей, так что зуб на зуб не попадал. Весь этот мир, с которым он теперь знакомился, который, вернее сказать, вдруг раскрылся перед ним, события огромного значения, стремительное их течение, вести, ползущие из глухих углов, отголоски давних событий, все новые и новые тайные слухи, бесстыдные и отвратительные в своем бесстыдстве, – все это пошатнуло в недрах его души устои, которые он привык считать непоколебимыми, вполне определенными и неотъемлемыми. Они еще не пали, князь поддерживал их в эти тяжелые дни своей жизни, однако надвигались новые события, такие, на первый взгляд, как будто смешные, и мучили его ужасно. Правда, в душе он все время смеялся и давал волю своему острому языку, но шутке всякий раз сопутствовал бессильный вздох, тревожный и мимолетный, как тень. Все оставалось на месте. Мир не рухнул и не рассыпался в прах. Жизнь шла, мчалась вперед, ключом кипела от пробудившихся сил.
Уткнувшись в угол фиакра и закутавшись в плащ, князь смеялся, глядя на бегущих по улице, съежившихся от холода прохожих. В голове его мелькали обрывки картин, которые он видел где-то далеко отсюда. Какой, однако, он сделал огромный скачок из одного конца света в другой! Порою в памяти проносились страшные, невыносимые, отвратительные видения. И тут же тянулись вереницы мыслей, пробудившихся в уме под впечатлением газет, прочитанных в Париже, новых разговоров и картин, спасительные силлогизмы, неотразимые, как острые шпаги, но вдруг разлетавшиеся, словно они были рождены из пепла. Из глубоких недр души выплывало незнакомое до сих пор, обманчивое чувство усталости, за которым ô сущности скрывалась все возраставшая тревога.
Экипаж остановился у ворот дома известного часовщика Брекета, и князь брезгливо ступил на залитую водой мостовую. В вестибюле он нашел портье и обычным своим высокомерно-вежливым тоном потребовал, чтобы ему указали квартиру князя Сулковского. Стоявший перед ним заспанный и грязный человек так странно посмотрел на него, что князь словно очнулся от сна.
– Князь Сулковский? – вежливо переспросил портье, причем любопытные глаза его принимали все более лукавое, собачье выражение.
– Князь Сулковский, – повторил Гинтулт, смерив его взглядом, – aide de camp[195] генерала Бонапарта.
– Да, да… генерала Бонапарта… – пробормотал тот.
– Что вы говорите, гражданин?
– Да что же я посмею говорить о великом генерале Бонапарте? Князь у него служит адъютантом – хе-хе…
– Князь, настоящий князь.
– Что за шутки! У того самого генерала Бонапарта, который не далее как два года назад… приказал своим солдатам стрелять из пушек в народ…
– И разбил четыре неприятельских армии.
– Пропади он пропадом со своими победами! Четыре армии… Какое мне до них дело? Вот эта рука раздроблена осколком картечи… Он приказал подкатить пушки к Тюильри! Этот самый генерал Бонапарт…
Князь не стал его слушать. Охваченный непреодолимым чувством гадливости, он боялся, что в порыве раздражения может дать пощечину этому портье или плюнуть ему в наглые глаза, и поэтому быстрым шагом направился к лестнице. Князь сам отыскал в потемках указанную ему дверь и постучался. Ему долго не открывали. Он стучал все сильнее, пока, наконец, не послышались шаги, и кто-то повернул в скважине ключ. Князь вошел в такую темную комнату, что с трудом разглядел стоявшего перед ним человека.