Адам и Ева - Ян Козак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не голоден, — отрезал Томек, уставившись в стол пустыми глазами.
— Ну, дело твое, — вздохнула мать, но взгляд ее не выразил грусти.
Томек отхлебнул еще чаю, а потом, не говоря ни слова, поднялся и как был, в одних спортивных трусах, вышел из дома. Постоял в задумчивости возле автокара, перевез его в тень и принес инструмент.
Ева, убрав со стола, тут же принялась готовить обед. Любимое мое и Томека блюдо. По-домашнему откормленную молодую уточку со свежей капустой и кнедликами. Даже сейчас, в нестерпимой духоте, я уже заранее облизывался. Доброй, с любовью и вкусом приготовленной едой я готов лакомиться в любое время, но еда должна быть едой, не какой-нибудь жвачкой (бог мой, это же всегда чувствуется), а, к примеру, золотистой, в меру пропеченной уточкой либо гусочкой, если она не слишком жирна или, напротив, не чересчур суха и худосочна; так, чтобы поджаренная корочка хрустела на зубах, а мясцо было нежное, чтобы сок с плавающими в нем лодочками тмина был такой же золотистый, как и хрустящая корочка, а капуста — чуть кисловатой на вкус. Повариха Ева превосходная, а сегодня я более, чем когда-либо, мог рассчитывать на отменное угощение.
После завтрака Еве стало ясно как божий день, что свидание, да, наверное, и знакомство Томека с Марцелой ни к чему не привело. И если после вчерашнего вечера мать лишь вздохнула с облегчением, то сегодня энергия так и бурлила, так и искрилась в ней. Даже в такой зной — солнце палило с самого утра, да и газовая плита с ее горелками и разогретой духовкой не убавляла жару — Ева поспевала всюду. В своем летнем кухонном наряде — в широком полотняном фартуке с большими, обшитыми пестрой тканью накладными карманами, надетом прямо на голое тело — под ним Ева была в одних трусиках и лифчике, — она то и дело возникала на пороге комнаты с ложечкой или мешалкой в руках. Прислонясь к косяку, отирала ладонью потное лицо, устраивала себе передышку. Но вскоре из кухни опять доносились звуки ее возни. Ева шинковала ножом свежий кочан капусты, звенела крышками, гремела посудой, кастрюлями и сковородками, громыхала в мойке тарелками… Жареная утка благоухала по всему дому.
Усевшись в комнате, я разложил было перед собой кучу бумаг и пытался заполнить несколько служебных формуляров. Но от стоявших в воздухе ароматов отвлечься было невозможно, и занятия мои показались мне никчемными и бессмысленными.
А надо было подсчитать урожай вишни — записать в длинные колонки разные данные. Требовалось вычислить среднюю прибыль каждого из сортов на гектар сада, а также на каждое отдельное деревце; я должен был сопоставить прибыли прошлых лет, определить среднюю цифру доходов за последнюю пятилетку, а потом подробно описать расходы различных химикалий на опрыскивание и удобрение. Среди данных, которые следовало перечислить, были, разумеется, и финансовые затраты, скажем оплата труда сборщиков в нынешнем сезоне сравнительно с оплатой в прошлые годы, хотя какое уж тут сравнение: урожаи всякий год разные, различны были и заработки съемщиков. Цифры эти никому ничего не говорят и никому никогда не требуются.
Само собой, к этим бумагам я отношусь так, как они того заслуживают. Но заполнять — обязан! А как же! Ведь целый ряд наших управлений, отделов, референтов только такими бумагами и оправдывает необходимость своего существования! Вот уж увлекательная работенка! Недавно нашему директору спустили еще одно предписание: помимо уже перечисленных данных (господи боже, да ведь это целые тома!), он должен сообщать, кто из работников нашего госхоза произносит речи на похоронах, чтобы отправить их на курсы риторики. Как будто мы не знаем, как произнести прощальное слово над могилой товарища, который, пока в нем играла кровь, годами работал рядом, страдал и радовался вместе с нами; словно нам не известно, как он жил, что за свою жизнь сделал, что после него останется на земле и какой у него был характер. Ну а поскольку этот «указ» попал мне на глаза первому, то я посоветовал директору ответить референту с полной искренностью приблизительно так: «Дорогой товарищ референт! Наших покойников я хороню сам. И с большим удовольствием продемонстрирую тебе, как это делается, если только ты сам изволишь покинуть сей мир». Директор смеялся от души, а потом почесал за ухом, вздохнул и сказал: «Ты прав, нечестивец. Да что поделаешь? Иной раз и этот референт на что-нибудь сгодится. С начальниками лучше жить в согласии».
Я уж приготовился было заполнить очередной формуляр, как в дверях снова появилась Ева. На лбу у нее блестели капельки пота.
— Ковыряешься в своих треклятых бумагах? Черт бы их побрал! — воскликнула она. — Наверное, садоводы скоро будут над одними бумагами корпеть, где уж тогда об урожае заботиться. А нельзя ли хоть на сегодня, когда мы в кои-то веки собрались вместе, отставить эти бумажки?
— Да что-то ведь нужно с ними сделать!
— В окно вышвырнуть. Урожая они не прибавят.
Подойдя к столу, она просмотрела несколько колонок и покачала головой:
— Всю жизнь только и слышу, что о борьбе с бумажной волокитой, а воз и поныне там. Ни с места. У меня есть предложение: пусть власти выделят этим организациям кой-какой фонд, из которого они смогли бы всех, от кого эти анализы, данные и рапорты требуют, вознаградить за истраченное время. А сэкономленные деньги оставляли бы себе на премии. — Она облизала ложку. — Увидишь, сколько бумаг враз отпадет. Господа начальники станут требовать только самое необходимое. Могу поспорить, даже и без них обойдутся. Вот какая произошла бы экономия времени, труда, бумаги и денежных средств.
— Твоя правда! — развеселившись, воскликнул я. И впрямь, Еву порой посещали очень здравые мысли.
Но тут она вспомнила про утку в духовке и всполошилась:
— Господи, ее же поливать надо, а то подгорит!
Утка благоухала так, что голова кружилась. Аромат становился все назойливее, как и надоедливая мелодия, которая била по моим барабанным перепонкам.
В таком смешении запахов и звуков работать было невозможно. И я, оставив бумаги, вышел из дому.
На веранде сидела Луцка, включив магнитофон на полную мощность. Лицо у нее было перемазано, ладонями и пальцами она разминала комок мягкой блестящей глины. Уже два года Луцка три раза в неделю посещала народную художественную школу. Я с удовольствием наблюдал, как она со своей полудетской страстностью обрабатывает бесформенный кусок глины.
И при этом шевелит губами.
Помогая себе даже губами, она, казалось, смаковала материал, проникала в самую его суть, от формы до души, готовясь вдохнуть ее в глину. Иногда я поддразнивал ее, подсмеиваясь над неудачными творениями (правда, ни один ученый не свалился еще на землю с неба, да и мастерами не родятся сразу), но и радовался тому, что в век научно-технических достижений, окружающих нас со всех сторон, а порой, сдается, и хватающих за горло (мы еще не научились молниеносно их осваивать), моя дочь занимается делом, в котором хранится тепло и естественная простота нашей земли. Славная девчушка. Общительная и веселая. Там, где она, смеху хоть отбавляй. И настойчивая. Если что не по ней, не отступится, пока не добьется своего.
— А не поубавить ли нам этот визг? — спрашиваю я, наклоняясь над ней и наблюдая за ее работой.
— А я люблю все, что можно слушать, — ответила она и без особой охоты, не спеша обтерев руки о мокрую тряпку, щелкнула клавишей магнитофона, а заодно, раз уж ее оторвали от работы, потянулась за персиком. Высасывает его сок.
— Еще немного — и никакая печь для обжига уже не потребуется, — заметила она, отерла ладошкой лоб и протянула мне персик.
Я отказался, сославшись на то, что кондитеры не любят конфет, а свою порцию я съел еще утром. И принялся разглядывать кукол и другие Луцкины изделия, выставленные, а вернее — сваленные на полочке. У Замарашки глаза были сделаны из слив, нос из маленького яблочка, щеки из персиков, а волосы — из вишневых листьев; пузатый коричневый кувшин, вазочка, зеленая, как молодой тростник (зелени я бы поубавил, но молодость падка на все броское). Беру грушу восковой спелости, верчу в руках.
— Эта тебе удалась. Так бы вот и вонзил в нее зубы.
— Ну еще бы. Ты ведь известный лакомка, — произнесла Луцка со своей веселой ухмылочкой.
Однако похвала доставила ей радость. Она повернулась ко мне. На носу у нее веснушки. Но эти мелкие, там-сям рассеянные точечки, следы солнечных поцелуев, совсем не портят ее. Наоборот, мне они очень даже нравятся. (Еще бы, это единственное, что ей досталось от меня, ведь во всем остальном она вылитая Ева.)
— Люблю поесть, что правда, то правда. Но только что-нибудь стоящее, сама знаешь. А над чем ты трудишься сегодня? Что это будет?
— Блюдо.
— Здорово. И наверняка оно получится не таким плоским, как этот паяц. Не терплю ничего бесплотного. Воротит меня от всего такого, ничего не могу с собой поделать.