Воспоминания - Анастасия Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После уроков и обеда мы ненасытимо бродили с мамой вокруг Лозанны, мы сидели за столиками прибрежного ресторанчика Уши за стаканами гренадина или кофе. Закат медленно опрокидывал в озеро розовую желтизну неба, небесно-водяной пар начинал темнеть, мерцал первой звездой. Медленным взмахом палочки подымал дирижер над оркестром вечернее рождение музыки, и старый город, как замок Рингштеттен в дни Гульбрандта и Ундины, затихал тьмой садов и блеском лунных ночей.
– Дети, жизнь идет полосами, вы это увидите, когда вырастете, – говорила мама, – и вы вспомните мои слова! – И, прерывая нас, хотящих сказать, что мы уже вспоминаем: – Вот Ясенки мои и наша дача в Тарусе, наш московский дом и Нерви – это все полосы. И вот это сейчас, мой приезд – полоса тоже. И она тоже пройдет, как сон… Иногда очень трудно оторваться от чего-нибудь дорогого в жизни, – но и оно может пройти… Если надо!
Мы слушали маму, и ее слова отзывались в нас. Над Уши зажигались цветные фонарики иллюминации, жаркие в падавшей синеве вечера, под исчезавшим небом. Искрами холода леденели голубинки звезд, безнадежно затерянные в пространстве. И во всем этом плавилась музыка раскаленною своей печалью, и неслась, как ветер над озером, опрокинувшим в себя небо, – гостиница замка обрезала о синеву прихотливые очертания башенок и зубцов. В нем останавлию*
к
вались, когда приезжали, родные наших подруг-египтянок Это был самый дорогой отель. Их богатство нас от них отдаляло. В нем была струйка тоски…
Через несколько лет, вспоминая те вечера, Марина написала стихотворение «ОисЬу»:
Держала мама наши руки,
К нам заглянув на дно души,
О этот час, канун разлуки,
О предзакатный час в ОисЬу!..
Мы ненасытно рассказывали маме о нашей жизни. Но я улавливала, что Маруся избегала говорить о м-ль Люсиль и мосье л’аббэ. Так было в Нерви, мы молчали, сначала тоже не рассказывали маме о наших друзьях-революционерах. М-ль Люсиль и мосье л’аббэ – наши новые друзья. И мы это скрываем от мамы? – неясно неслось во мне. Но вслед за Марусей я тоже молчала о них. Почему? Я бы сказать не сумела.
Вечером мама отводила нас в пансион. Нас встречали ласково, весело, добро, завидуя нам, что мы – с матерью. Как засыпалось! Завтра, после уроков и обеда, мама снова зайдет за нами, и мы поедем с ней в Синьяль – смотреть ланей. М-ль Маргерит тушила лампу и желала нам доброй ночи.
Чистые, веселые швейцарские дороги с игрой солнца и тени, с поклонами встречных. Хороши? Нет слов… А где-то в сердце – видится поле по дороге к Пачёво, тощая рожь, родная, межи и тропинки, ширь, жар и даль… Тоска по России сплавляла маму и нас – в одно. Мы и не говоря, с ползвука, понимали друг друга. И всегдашнее наше, с ранних лет – «а помнишь?».
Мы рассказывали о нашем расставании с Тьо.
– Да, дети, Тетя – это удивительный человек… Такая преданность нашей семье…
Каждый день мы ходили еще в какие-нибудь окрестности Лозанны… Мы проходили мимо садов, пахнущих розами; от их запаха хотелось закрыть глаза… Но в эту минуту из окна раздавался звук рояля, и розы в нем сжигало, как в пламени. И тогда в мамином лице было то самое, уже с детства так любимое: грусть в нем была, и была в этой грусти – отвага, и какое-то горе веяло у ее рта. И мы жались к ней одним движением. А потом мама в маленькой своей комнате варила
на спиртовке русский чай, а мы бежали по знаменитой Лозаннской лестнице – в нижнюю улицу, в булочную, и опять вверх по широким каменным ступеням, и ветер трепал тонкие бумажные кульки с золотистыми хрустящими хлебцами с изюмом. Высокий шпиль собора, крутые крыши, старинная архитектура… К маме пить чай! Как мы бежали! Мамин отъезд близился. Мы с пансионом ехали в Альпы. Мама говорила нам об эдельвейсах, серебристых высокогорных цветах с чашечками в виде звезды. О легендах, связанных с ними.
– А я, дети, вернусь в Италию по настоянию докторов, проживу там еще одну зиму, пока вы будете жить тут с подругами и добрыми м-ль Лаказ. Вы и за эти месяцы так сильно подвинулись во французском языке, как же вы будете говорить тогда! И папе какая радость, и Тете!.. Моя мечта -чтобы вы знали и английский и итальянский, как я, – не меньше, чем я знаю! Больше!.. А когда эта зима пройдет, мы с папой поедем в Германию. Там вы поступите в пансион на год, а я поселюсь возле вас, чтобы медленно привыкать мне к более холодному климату. А потом – в Крым! А в Москве я велю себе отделать ту комнату на чердаке, которая над нашим парадным – выше всего. Там чище воздух, там будет моя спальня.
– Мама, а ты говорила – в Цюрих? – сказала Маруся.
– Может быть, в Цюрих, – как-то затуманившись, ответила мама, – если я решу жить в Цюрихе, я вам напишу. Вы большие уже, вы можете уже – сами…
– Мам, мам! – пристала я. – Что? Что можем? Что сами?
– Ничего, дети. Об этом говорить рано. Это еще все не решено.
– Мама не может жить всегда в Италии, – повторяли мы ее слова в пансионе, – потому что в Москве у нас дом, и папа – профессор Московского университета, и в Москве будет папин Музей древней скульптуры, вся семья там, мама не хочет жить в чужих краях. Она вылечится и вернется в Москву не сразу, а понемногу… Вылечится!
Живой кусок от живого куска! Так мы отрывались от мамы. Последняя прогулка! Последний чай!
Поезда мчали нас прочь друг от друга. Маму – в Геную, нас – предгорьями, все круче, все свежей, – как в Тироле, бегут селенья, церковки, речки, водопады, мельницы – к
›4
белому великану, высящемуся над всем хором одиночек и горных цепей, – к Монблану. А в голове те два названия -Фрейбург, Цюрих. Поезд летит.
Раскаленная синева. Ослепительный блеск снегов, такого множества его, что он не растает от летнего солнца! Мы, Маруся и я, две русские девочки в голубых платьях, в соломенных шляпках, с альпийскими палками в руках. Наш пансион, и гиды, и мул, везущий в корзинах через седло нашу одежду: когда пансионерки окажутся в облаках, где свежо и сыро, они наденут пальто, мы с Марусей – наши красные шерстяные полудлинные кофточки. Еще выше – те места, откуда текут ледники; еще выше – горы и еле проходимые тропинки путешественников. Выше – последние горные гостиницы. Еще выше – вершина Монблана. Там так холодно, что путники замерзали. Мы – возле гостиницы, построенной на половине Южного зуба (острозубые ледяные пики), будем кататься на санках с покатых снежных спусков. Как в московском дворе!
Мы уже поднимаемся вслед за гидом по дороге в горы. Она еще широка. По разрозненным рядам пансионерок кое-где медлит рассказ: отец нашего гида (нам показали его у выхода из Аржантьер) тоже был гид, и однажды в опасном месте все шедшие впереди (связанные друг с другом веревкой), поскользнувшись, оторвались и повисли. Они висели над пропастью, связанные веревкой с теми, кто еще не сорвался, ближний к краю был наш гид. За ним туристы, позади всех – отец гида. Видя, что упавшие перетягивают, сын сейчас сорвется и погибнут все (а всех все равно не спасти), старый гид, рванувшись вперед, перерезал веревку перед сыном… И те полетели вниз… Старого гида судили. Его лишили звания горного проводника. И он доживает свой век. Доживает бесславно. Сердце бьется безумной жалостью к нему! Ведь он не погубил тех, он спас остальных. И -«бесславно». Его никогда не забудешь…