Миграции - Игорь Клех
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вольноотпущенный так и не сошел на берег и продолжает свой спуск к уровню моря, к нулевой отметке, где его еще поджидает встреча с чем-то страшным, как океан. Временно он затерялся в бескрайних плавнях мегаполиса, так мало похожих на те, что образуются в разливах и дельтах рек.
Описанный в рассказе пес существовал в действительности. Надо думать, что его уже нет на свете. Собаки не живут так долго. Тем более в глухих деревнях на краю леса, у реки.
III. МИГРАЦИИ
Зимания. Герма
1. Проводники остаются…дальше ты идешь один.
И вот ты совсем один — в шесть утра промозглым январским утром на безлюдной, едва освещенной платформе Львовского автовокзала, — польский автобус умудрился убежать от тебя еще дома. Минутная отлучка в сортир — впрок — обошлась тебе в сколько-то купонов и двадцать долларов, — когда ты гнал его на разбуженном таксисте, как зайца, преследовал, как «Летучего голландца», уносящего твой багаж с рукописями, журналами, адресами, телефонами, приглашениями — черт там помнит, что еще было! — выскакивая, как бес из мыльницы, по мановению милицейского жезла на трассе, — но на Украине, как и в России; любят растяп, и раздутые полушубками милиционеры, ухмыляясь, указывали жезлами на метущую посередке асфальта порошу, поднятую сколько-то минут назад пронесшимся автобусом, и предупреждали о собственных «фарах» и постах на дороге, — пока, где-то уже за Городком, посигналив в темноте удивленному водителю фарами, с идиотским вопросом: «Вы разговариваете по-украински?» — ты не завалился на собственное место в полупустом автобусе — вот она, сумка, значит, автобус тот! — отхлебнул из сразу подвернувшейся фляги, и вещи, в сером, крупитчатом перед рассветом освещении, начали тогда постепенно возвращаться на свои места, в это воскресное — будь оно неладно! — утро. Последним нашелся билет — уже перед самой границей, когда рассвело.
Девять месяцев — говорят, можно родить ребенка — собирал ты разные бумаги, паспорта, визы, страховки, куда-то ездил, друзья вписали тебя в делегацию инопланетян какого-то фонда НЛО, на десять дней, — о, старая добрая русская традиция — убивать немецких послов! — не свою же эту шушеру, обсевшую чиновничьи столы, эту половецко-баскакскую администрацию, — никогда не пугали тебя лающие звуки, рожденные в волчьем горле, аббревиатуры: «Ка-гэ-бэ!» — но жуткая тоска, гадливость, позывы на рвоту были немедленным откликом на эту жалкую подставу системы, этот псевдоптичий посвист языка варана, это сочетание звуков: «О-о-вир!»
До того же был непорочен — сорок лет не приближался к железному государственному поясу целомудрия, — не бывал даже в Польше, которая под боком, но ушла, как в отлив, — еще до твоего рождения подсохла, подобно Аральскому морю. Отлила затем и советская империя. Людей, затронутых этими процессами, сидидомцев и сидней, оставшихся на отмели, разлагающихся, как моллюски на солнце — с запахом задохшегося белка, прели и йода, — следовало бы называть пассивными эмигрантами: уехали страны, а не они на этот раз.
От СССР — этого свистящего шпицрутенами строя, через предвечную чащу Ч, Ш, Щ, Ы и ер´ов — кто выкатится, кто докатится до обещанного изначально рая, подпрыгивая и сбавляя скорость на йоте: — Э-йЮ-йЯ?!. Почти лабораторный эксперимент: сорок лет здесь — сорок дней там. Потому что в Гамбурге у тебя не будет другого выхода, кроме как продлить еще на месяц срок пребывания в какой-то иммиграционной конторе, переполненной боснийцами, тамилами, неграми, замусоренной окурками, где в кабинет входят по сигналу светофора, зажигающемуся над дверью, когда через другую дверь его покидает очередной посетитель. Тебя пропустят по бизнес-классу. Таки предприниматель… собственного письма. Как ни верти — поездка служебная. Товар капризный: верх, низ, зонтик, рюмка, — кириллический алфавит.
Главное, не оборачиваться в поездке, — на все тебя не хватит. Ты уже получил урок на старте. Здесь ты сам должен будешь научиться справляться с собственными трудностями, — тебе не поможет никто. Сорок дней ты должен быть в форме: с первого дня заговорить на языках, и главное — понимать, что отвечают, держать глаза открытыми, бросаться сразу к желтым расписаниям, чтоб, расшифровав их мессиджи, не тратить на пересадку больше пяти минут, суметь объясниться с поднявшимся столбиком автоматом берлинской надземки с бездной загадочных надписей и кнопок, выплевывающим твою бумажную десятку, купить очки, чтоб читать планы городов, их U-банов и S-банов, в гигантском прессинге всех родов информации начать наконец ориентироваться, отличать существенную информацию от несущественной, понять, чего от тебя добиваются и какого черта трезвонят лихие велосипедисты с включенными ночными фонариками — всего лишь чтоб ты посмотрел под ноги себе и наконец увидел велосипедную дорожку, выложенную красным кирпичом по краю тротуара, или уже по пути в Мюнхен сообразить, как сделать так, чтоб тебя не сгоняли с места в полупустых поездах потому лишь, что по краю багажной полки или в дверях купе вставлены в прорези бумажки с указанием резервации мест, и, уж в крайнем случае, вспомнить географию: здесь можно сидеть до Касселя, а сюда пересесть после Франкфурта. И ни при каких условиях — хотя бы первые три недели — никого не ругать: немцев, турок, швейцарцев, негров, даже русских. Тебе дали шанс, подарили ни за что, — а мы ведь с какого-то возраста и ценим только то, что дается «так», ни за что! — тебе подарили другую загробную жизнь, целых сорок дней, когда в твоей «той» — другой, отсюда — жизни тебе приходил уже полный каюк, ты временно спасся, — так дай же теперь себе сам шанс увидеть что-то, испытать, понять — «шкурой» пока, не умом. Это область до морали и пред, не суди, дли этот запоздалый праздник. Потому что больше так не будет уже никогда.
Промелькнет опрятная бедная Польша с «типаками» костелов под Корбюзье, с краковскими пивными и пассажами и монструозным мрачно нависающим Вавелем, от которого перехватывает дух после средневекового, выеденного аляповатой рекламой центра, и приснится, наверное, пробирающийся через нескончаемый ночной Шлёнск контрабандистский поезд, лопающийся от тайников с сигаретами, — с попутчиками, что, как дети, хвалятся друг перед другом выкидными ножами, пересчитывают полновесную валютную мелочь в карманах, сгрудившись в тамбуре, отстегивают проводнику и кому-то еще и, наконец, засыпают перед самым Берлином. И еще один поезд, четыре часа несущийся по бесконечной и безлюдной нижнесаксонской — чухонской — равнине; собака, отряхивающаяся в чистом поле от росы и мимолетного дождика. Носят кофе. Допивай, что там осталось у тебя во фляге. Потянулись вытянутые в струнку города с какими-то названиями обманчиво-знакомыми, будто еще снящимися. Вот он вырастает уже вдалеке, колет низкое небо своими шпилями, подпирает башнями, перебрасывает мосты, стремительно надвигается, — проснись, Присыпкин, — это Гамбург. Ты под крышей огромного, как город, гамбургского вокзала. Ищи телефон, выход. Делай что-то!..