Путешественник не по торговым делам - Чарльз Диккенс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он отправился в банк, выписал чек на нужную сумму и вложил его в письмо, адресованное адвокату, — хотелось бы мне прочитать это письмо! Он написал без всяких обиняков, что человек он небогатый и сознает, что, но всей вероятности, выказывает слабодушие, расставаясь с такою крупною суммой на основании столь туманного сообщения, но тем не менее — вот эти деньги, и он только просит адвоката истратить их с пользой для дела. В противном случае, добра они ему все равно не принесут и когда-нибудь лягут тяжелым бременем на его совесть.
Спустя неделю англичанин сидел у себя и завтракал, как вдруг он услышал приглушенный шум и суматоху на лестнице, и вслед за этим Джиованни Карлаверо ворвался в комнату и упал к нему на грудь — свободный!
Сознавая, как несправедлив он был в своих мыслях но отношению к адвокату, наш англичанин написал ему горячее, исполненное благодарности письмо, открыто признаваясь в своем заблуждении и умоляя оказать ему доверие и сообщить, какими путями и средствами он добился успеха. Полученный по почте ответ адвоката гласил: «Много есть у нас в Италии такого, о чем куда лучше и благоразумнее не говорить, а тем паче не писать. Выть может, когда-нибудь мы встретимся, и тогда я смогу рассказать вам то, что вас интересует, но, во всяком случае, не здесь и не сейчас». Однако они так никогда и не встретились. Когда англичанин давал мне свое поручение, адвоката уже не было в живых, и каким образом человек этот получил свободу, осталось для англичанина, да и для него самого, такой же загадкой, как и для меня.
И вот теперь, в этот душный вечер, передо мной на коленях стоял человек, потому что я был другом его англичанина; и его слезы смочили мою одежду, и его рыдания мешали ему говорить; и на руках моих, недавно касавшихся рук, которые даровали ему свободу, были его поцелуи. Ему не нужно было говорить мне, что он с радостью отдал бы жизнь за своего благодетеля: пожалуй, никогда — ни до, ни после — не приходилось мне видеть столь неподдельной, столь чистой и пламенной душевной благодарности.
За ним неотступно следили, рассказывал он, его подозревали, и ему приходилось все время быть начеку, чтобы не попасть в какую-нибудь историю. В делах он тоже не слишком преуспел, и все это вместе взятое и было причиной того, что он не смог посылать обычных весточек о себе англичанину в течение — если память мне не изменяет — двух или трех лет. Но теперь дела его стали улучшаться, и жена его, которая тяжело болела, наконец поправилась, и сам он избавился от лихорадки, и он купил себе маленький виноградник, и не отвезу ли я его благодетелю вина первого урожая? Разумеется, отвезу, с готовностью ответил я и пообещал, что доставлю вино в полной сохранности, не пролив ни единой капли.
Прежде чем начать рассказывать о себе, он из осторожности притворил дверь; говорил он с таким избытком чувств, и к тому же на провинциальном итальянском наречии, столь трудном для понимания, что мне несколько раз приходилось останавливать его и умолять успокоиться. Мало-помалу ему это удалось, и, провожая меня до гостиницы, он уже совершенно овладел собой. В гостинице, прежде чем лечь спать, я сел и добросовестно описал все это англичанину, закончив письмо обещанием, невзирая ни на какие препятствия, доставить вино на родину, все до последней капли.
На следующий день рано утром, когда я вышел из гостиницы, чтобы пуститься в дальнейший путь, оказалось, что мой приятель уже поджидает меня с огромной — галлонов этак на шесть — бутылью, оплетенной ивовыми прутьями, в каких итальянские крестьяне хранят вино для пущей прочности, чтобы не разбилась в дороге. Как сейчас вижу его в ярком солнечном свете, со слезами благодарности на глазах, с гордостью показывающего мне свою объемистую бутыль (а рядом на углу два попахивающих вином, здоровенных монаха — они притворяются, что беседуют между собой, а на самом деле злобно следят за нами в четыре глаза).
Каким образом была доставлена к гостинице бутыль — история умалчивает. Но трудности с водворением ее в полуразвалившуюся vetturino[80], на которой я собирался уезжать, были так велики, и она заняла столько места, что когда мы, наконец, втолкнули ее туда, я предпочел устроиться снаружи. Некоторое время Джиованни Карлаверо бежал по улице, рядом с дребезжащей каретой, сжимал руку, которую я протянул ему с козел, и упрашивал меня передать его обожаемому покровителю тысячу нежных и почтительных слов; наконец он бросил прощальный взгляд на покоившуюся внутри кареты бутыль, восхищенный свыше всякой меры почестями, которые оказывались ей во время путешествия, и я потерял его из виду.
Если бы кто знал, каких душевных волнений стоила мне эта нежно любимая, высокочтимая бутыль! Во все время длинного пути я как зеницу ока берег эту драгоценность, и на протяжении многих сотен миль ни на одну минуту, ни днем ни ночью, не забывал о ней. На скверных дорогах — а их было много — я исступленно сжимал ее в объятиях. На подъемах я с ужасом наблюдал, как она беспомощно барахтается, лежа на боку. В дурную погоду, при выезде с бесчисленных постоялых дворов, мне приходилось первому лезть в карету, а на следующей остановке приходилось ждать, чтобы сначала вытащили бутыль, потому что иначе до меня невозможно было добраться. Злой джинн, обитающий в таком же сосуде — вся разница, что с ним связано только лишь плохое, а с этой бутылью только хорошее, — был бы куда менее беспокойным спутником. На моем примере мистер Крукшенк мог бы лишний раз показать, до чего может довести человека бутылка[81]. Национальное общество трезвости могло бы воспользоваться мною как темой для внушительного трактата.
Подозрения, которые вызывала эта невинная бутыль, значительно усугубляли мои трудности. Она была совсем как яблочный пирог в детской песенке: Парма при виде ее надулась, Модена отвернулась, Тоскана пососала, Австрия смотреть не стала, Неаполь облизнулся, Рим отмахнулся, солдаты подозревали, иезуиты к рукам прибрали. Я сочинил убедительнейшую речь, в которой излагались мои безобидные намерения насчет этой бутыли, и произносил ее у бесчисленных сторожевых будок, у множества городских ворот, на каждом подъемном мосту, выступе и крепостном валу всей сложной системы фортификаций. По пятьдесят раз на дню приходилось мне изощряться в красноречии перед разъяренной солдатней по поводу бутыли. Сквозь всю грязь и мерзость Папской области я прокладывал путь нам с бутылью с такими трудностями, словно в ней были закупорены все ереси, сколько их есть на свете. В Неаполе, где обитали только шпионы, или солдаты, или священники, или lazzarone[82], бессовестные попрошайки всех этих четырех разрядов поминутно налетали на бутыль и пользовались ею для того, чтобы вымогать у меня деньги. Дести[83] — я, кажется, употребил слово «десть»? — стопы бланков, неразборчиво отпечатанных на серовато-желтой бумаге, были заполнены во славу бутыли, и я в жизни не видел, чтобы ради чего-нибудь другого ставили столько печатей и сыпали столько песка. Наверное, эта песчаная завеса и повинна в том, что с бутылкой вечно было что-то неладно, вечно над ней витала угроза страшной кары — то ли ее отошлют назад, то ли не пропустят вперед, — которой можно было избежать, лишь сунув серебряную монету в алчную лапу, высовывавшуюся из обтрепанного рукава мундира, под которым не было и признака рубашки. Но, невзирая ни на что, я не падал духом и сохранял верность бутыли, решившись любой ценой доставить все ее содержимое до последней капли по месту назначения.
Такая щепетильность обошлась мне слишком дорого и доставила мне слишком много неприятностей. Каких только штопоров, высланных против бутыли военными властями, не довелось мне повидать, каких бурильных, сверлильных, измерительных, испытательных и прочих неведомых мне инструментов, вплоть до какой-то, волшебной лозы, при помощи которой, оказывается, можно установить наличие подпочвенных вод и минералов! В иных местах власти твердо стояли на том, что вино пропустить нельзя, пока оно не будет откупорено и испробовано; я же упирался (к тому времени я привык отстаивать свое мнение, сидя верхом на бутыли, чтобы ее как-нибудь не откупорили, невзирая на мои протесты). В северных широтах пятьдесят преднамеренных убийств наверняка наделали бы меньше шума, чем наделала эта бутыль в южных областях Италии, вызвав там бесконечные яростные вопли, гримасы, жестикуляцию, пламенные речи, выразительную мимику и театральные позы. Она поднимала с постели среди ночи важных чиновников. Мне случилось быть свидетелем того, как с полдюжины солдат с фонарями рассыпались по всем концам огромной сонной пьяццы — каждый фонарь отправился за какой-то важной шишкой, которую нужно было немедленно вытащить из постели, заставить напялить треуголку и бежать перехватывать бутыль. Любопытно, что в то время, как эта ни в чем не повинная бутыль испытывала такие непомерные трудности, пробираясь из одного городишка в другой, синьор Мадзини и Огненный крест беспрепятственно путешествовали по всей Италии из конца в конец.