Новый мир. № 4, 2003 - Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
24.1.93.
Читая Д. Шаховского («Звенья»):
«Так жить нельзя», — говорили мы себе тоже, но жили, абсолютное большинство жило, сознавая, что так — нельзя, и пытаясь жить как-то иначе (не все, далеко не все, а наиболее наивные и последовательные…).
20.4.93.
На что сгодилась наша свобода? Теперь я думаю: а нужна ли она нам была?
Помню, в восемьдесят седьмом, на излете года, на Герцена, у старого клуба МГУ, наткнулся на университетского товарища, поэта и журналиста. Я долго жил в другом городе, виделись мы раза два за тридцать лет, обрадовались друг другу, и я сказал ему: «Вот мы и дожили!», и после всех восклицаний он пообещал подарить мне книжку, только что вышедшую в ФРГ, и мы расстались, побежали дальше по своим делам.
Пока стояли разговаривали, я увидел нас со стороны, и литературная моя память тотчас перебросила мостик в один из трифоновских романов, где герои встречаются летом пятьдесят седьмого, в разгар фестиваля, и, счастливые, полные новых переживаний и неслыханных надежд, разбегаются, не ведая будущего.
Тогда мелькнуло: похоже, похоже, и мостилось, мостилось еще, уже в мой пятьдесят седьмой, тревожный, невнятный, сползающий, выводящий в какую-то новую, неведомую жизнь.
Через какое-то время я прочел в эфэргэвском сборнике моего товарища стихи о железном подснежнике, и там такие строки: «Кузнецы потрудились на славу, и в железо оделась душа». И еще такие: «А душа, как прозрачный подснежник, исчерпав свою волю до дна, все надеется выбраться к свету. Но всесильна железная тьма!» (в железное время под железным небом).
Я читал про это обилие железа, вспоминал свои далекие ощущения, отыскивал и не находил сходства и чувствовал вдруг, что образ — то ли слаб, то ли блекл, что он — может быть, это и было главным — бессильно уступает другим, наговоренным, напечатанным, выкрикнутым за это время другим сильным, мощным, беспощадным, убийственным словам, словно тем и занимались, что старались покрепче припечатать.
Не забыть, как в приблизительном фильме для американцев про Сталина Юрий Карякин формулировал свою мысль посредством словечка «расстрел»: дескать, то был «расстрел совести, расстрел культуры, расстрел крестьянства» и т. д.
Как же так, подумал я тогда, мы же долго воспринимали жизнь с ее фокусами, похоже, и то, что он пытается определить, назвать, я не приемлю так же, как он, но почему меня так коробит эта неточность, едва уловимая неточность фразерства, фразы, которая хочет обратить на себя внимание.
Какая огромная неуследимая опасность заключена в словах! Еле-еле избыв одну — вспомните победоносный, не допускающий сомнений газетный стиль брежневской поры, — мы погрузились в нешуточную другую. И самый заметный ее результат — судьба слова «демократ». Как когда-то иногда говорили «настоящий коммунист», теперь впору рассуждать о «настоящих демократах».
И это настолько серьезно, что, встреться мы с моим старым товарищем-стихотворцем снова, я бы, пожалуй, сказал бы ему: «Наверное, мы дожили до чего-то другого, потому что радость наша была короткой». В сущности, мы дожили до чьей-то победы над такими, как мы, и это, разумеется было бы небольшой печалью, если бы таких, как мы, было бы мало, тем более что победа пока не смертельна, но смириться с этой победой трудно.
А это в самом деле — победа и одновременно поражение идеального момента, стержня, существа нашей прежней жизни, словно отныне со всякими сентиментальностями и тонкостями литературы и жизни — покончено.
3.5.93.
Вот мы и увидели побоище — на Ленинском проспекте — Первого мая с водометами, дубинками, щитами, с кровью, с разбитыми лицами и головами. Они не подчинились власти, блюстителям порядка — вот довод. Я не раз думал о том, что власть должна быть решительной в отстаивании закона и не бояться пролития крови, если другого выхода из ситуации нет. Кажется, это тот самый случай, и надо подтвердить, что власть права. Но возникает вопрос: а точно ли не было другого выхода? И так ли верно, что вместе с законностью на стороне власти и моральная правота? Оказывается, московская и более высокая власть объективно вели дело к драматической, а то и трагической развязке. Захлебываясь антикоммунистической риторикой, российская власть отступила даже от социал-демократических традиций, отказавшись праздновать Первое мая как интернациональный праздник трудящихся людей. С приближением майских дней Ельцин издал указ о запрете демонстраций и митингов на Красной, Старой и Новой, Манежной площадях, а также на каких-то еще прилегающих улицах, с упоминанием даже какого-то переулка. Но, как бывало уже неоднократно, уступая требованиям профсоюзов, дозволили им митинговать на Манежной площади, двигаясь к ней по улице Горького (Тверской). Там они и митинговали почему-то под голубыми флагами и транспарантами, стыдливо, то есть трусливо, отказавшись от красного цвета. За границей, а также в Минске, Киеве, Алма-Ате и других городах, в спектре первомайских цветов господствовал красный цвет, и главы правительств участвовали в праздновании. Первомайская Москва на этот раз украшена не была. Кое-где над улицами были протянуты транспаранты с поздравлениями москвичам с праздником «весны и труда», разумеется, тоже голубые. Точно такие же, как вывешиваются теперь к Пасхе или к каким-нибудь фестивалям и т. п. Разумеется, никакие высокие власти в празднике и митинге профсоюзов не участвовали. Судя по скудной информации, речи и лозунги на митинге носили знакомо взвешенный характер: «нет безработице», «нет повышению цен», но «да — президенту», «да — реформам». Другой первомайской демонстрации — компартии, анпиловской «Трудовой Москве», Фронту национального спасения — было отведено жалкое, в сущности, пространство: от Октябрьской площади, где памятник Ленину, до выставочного зала художников (Крымский мост был перекрыт милицией и т. н. ОМОНом). Сообразив или зная, что Крымский мост не перейти, митингующие (в первом телерепортаже, наиболее подробном и уже более не повторенном, было слышно, как Анпилов призвал идти на Ленинские горы) двинулись по Ленинскому проспекту и прошли довольно далеко — до площади Гагарина, где им путь преградили всерьез и где произошло столкновение. Сегодня медицинские власти Москвы объявили, что пострадало около 570 человек; среди них — 250 работников милиции. Я уверен, что всех милиционеров, кто получил хоть какие-нибудь ушибы, обязали пройти медицинское освидетельствование. Что касается обычных граждан, то, разумеется, к врачам обратились не все. Столкновение было жестоким, хотя власти — с помощью абсолютно подчиненного им ТВ — убеждают, что налицо провокация «неокоммунистов» и что все устроили их боевики. Однажды даже продемонстрировали оружие боевиков: две заточки и какой-то железный прут плюс ржавую цепь. Однако никто еще не говорил о наличии колотых ран, и сколько мы ни смотрели уже избранные, то есть наиболее выгодные власти, фрагменты побоища, мы видели лишь безоружных демонстрантов, а позднее — вооруженных отнятыми милицейскими дубинками и обломками палок от флагов и плакатов. Сегодня вечером в «Пресс-клубе» (ТВ) обсуждали это событие, и хотя несколько человек осудили действия властей, многие из журналистов, демонстрируя свою замечательную отстраненность от жизни и судьбы народного большинства, толковали, что такие побоища — норма демократии и что все это нужно воспринимать спокойно. Лишь грузинка сказала, что в Тбилиси с таких побоищ началась гражданская война. Несомненно, если б власть сняла оцепление, демонстрация тихо-мирно рассеялась бы по пути на Ленинские горы.
18.6.93.
Купил книжку рассказов Ив. Касаткина и Жореса Медведева о Лысенко — т. е. историю биологической науки в СССР (когда-то читал главы в машинописи — в самиздате). Касаткин — 31 руб., Медведев — 75 руб. Для сравнения: мороженое (эскимо) — 75 руб., батон белый (сегодня) — 49 руб., килограмм сосисок — 1600 руб., бутылка молока — 94 руб.
Можно сравнить с соотношением цен прежде: на книги и на прочие товары. Т. е. книги у нас по-прежнему дешевле, чем на Западе. Слава Богу. Но соотношение цен — дикое.
28.6.93.
Уже никто не вспомнит, когда… когда я, маленький, несознательный, чувствующий, но несознательный, непонимающий, бежал, улепетывал, катился по зеленому лугу от деревни, от домов, от отца с матерью, куда-то в сторону, к лесу, к простору, — я помню себя бегущим и окликаемым, но продолжающим бег, нескладный, косолапый, а потом подхватывающие руки отца и молодое лицо матери, не знающих, то ли сердиться, то ли смеяться…
Потом, сопоставляя рассказы отца о предвоенных геологических экспедициях со своими воспоминаниями, я понял, что это было именно тогда, в одной из поездок в деревню к отцу. Или мы были в экспедиции с ним?.. Кто теперь скажет?
Никто уже ничего не скажет. Есть люди, нет памяти. Да и много ли людей? И людей нет.