Сборник критических статей Сергея Белякова - Сергей Беляков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Столь нехарактерные для русской прозы благодушие и приземленность понравились далеко не всем. Евгений Ермолин причислил Зайончковского к авторам “мейнстримной, удобной, гладкой” прозы, лишенной, по-видимому, особого смысла (“Континент”, № 127 /2006/, стр. 445). Автор не замечает трагической сути бытия, не видит бед, несчастий России, не замечает окружающего произвола, несправедливости, свинства. Его зрение несовершенно, он не позаботился, чтобы хоть отчасти компенсировать недостатки своего зрительного аппарата “линзами” и “увеличительными стеклами”. Но именно в этом и особенность взгляда Зайончковского: не вооруженный строгой, объективной оптикой человеческий глаз.
Особенность его зрения — в нежелании видеть все, что осложняет жизнь. В художественном мире Зайончковского абсолютную ценность имеет душевный покой, тихое обывательское счастье. Спокойствие, распорядок, размеренный ритм жизни здесь возведены в абсолют. Это высшие ценности, рядом с которыми все меркнет. Нравственные законы, равно как и законы психологии, здесь имеют значение лишь постольку, поскольку они охраняют покой обывателя. Такой взгляд — естественная реакция организма, пережившего тяжкое и неспокойное время. Бури позади, мы в тихой гавани, давайте же наслаждаться тишиной, пусть даже нам придется заткнуть уши, пусть наши глаза различают лишь то, что нам приятно видеть.
“Невооруженный взгляд” смягчает эффект от столкновения с реальностью — самого страшного вы не увидите; помогает адаптироваться даже к самой неблагоприятной среде. Петр Петрович Алабин из романа Владимира Маканина “Испуг”[157] — старик, пенсионер, живет в “осьмушнике”: две комнатки, крохотная кухня — “газовая плита отчасти с видом на туалет”. У старика один костюм, пара рубашек. “Другой одежонки просто нет”. Впрочем, позднее выяснится, что есть еще у Алабина летние парусиновые брюки. Старик одинок — иногда приезжает только внучатый племянник Олежка, ветеран чеченской войны. Олежка болен — не в силах удержаться ни на одной работе, не может встречаться с женщиной, иногда по ночам он лунатически выкапывает себе в саду что-то наподобие окопа. Весь поселок смеется над лунными похождениями Алабина, его репутация — “шиз”. Его немногочисленные друзья бедны. Сам дачный поселок не отличается опрятностью, ухоженностью или достатком: под ногами пустые бутылки и “миллионы” пивных банок, иногда отключают свет, и надолго! Поселок терроризируют воры. Они не брезгуют даже древним советским телевизором, который приобрел Петр Иваныч, сосед и приятель Алабина. Представьте, что такую “фактуру” получила в свое распоряжение, скажем, Марина Палей!
Но герой Маканина воспринимает свою (со стороны — нелепую и несчастную) жизнь как драгоценный подарок. Он всем доволен, бодр, оптимистичен, а потому способен прижиться где угодно. Муж молоденькой дачницы, приревновав жену к Алабину, пристроил “старикашку” в больницу — “полупсихушку <…> не дурдом. А только что-то вроде”. Но Алабин находит радость и там: “В палате шикарно. <…> И чисто! И старательно прибрано! Больничка из кино!..” Отобрали единственный костюм — не беда, ведь взамен Алабину дали больничный халат: “Теплый. Дивный на ощупь! Весь мой чувственный импульс, я думаю, был в этом халате. Это мог быть и боксерский халат. Халат отставного чемпиона по боксу. Или сытого министерского чиновника. <…> это был халат, в котором чувствуешь себя богатым и сильным! <…> С красивым толстым шнуром, заменявшим пояс”. В первый же день сатирмэн Алабин приглядел себе новую “нимфу” — “молодую и толстенькую” Раечку…
Это почти эпикурейский подход, а “Испуг”, наверное, самый эпикурейский роман в современной русской литературе. Эпикур и Аристипп полагали, что удовлетворение зависит не от внешнего мира, а от самого человека, значит, атараксии (невозмутимости) невозможно достичь, не изменив взгляд на мир. Вот этот особый взгляд и отличает героя Маканина. Нет у старика Алабина ничего общего с наивным дурачком-оптимистом. Он наблюдателен и умен и, вопреки названию первой главы, вполне адекватен. Знает отлично и о болезни Олежки, и о собственной нищете, о насмешках соседей, о безнаказанности малаховских воров. Более того, ультраконформист Алабин неожиданно становится оппозиционером: “Но даже и просветленный совковым напором, я не в силах биться с целой эпохой деградации. Я не могу биться с огромной прослойкой отупевшего молодняка — с их человеческим фактором, с тысячами и тысячами молодых придурков и „пропащих” девиц”.
Смерть Петра Иваныча (и еще прежде — умирает Глебовна, так и не успели старики распить с ней “портвешок”) напоминает о близости Небытия. Но холодок Небытия побуждает старика Алабина смаковать жизнь, каждый ее кусочек, каждую косточку. И, замечая, в отличие от героя Зайончковского, окружающую мерзость, он все-таки предпочитает наслаждаться невероятным счастьем, счастьем жить пусть даже в столь неуютной и неустроенной стране. Не отсюда ли фантастическая любвеобильность Алабина? Секс — всего лишь одна из форм наслаждения. Алабин наслаждается пухлыми “нимфами”, Петр Иваныч читает плохонькие исторические романы, а Гоша Гвоздёв целые дни напролет смотрит телеканал “Культура”. При этом наслаждение не переходит в страсть, в манию (никакой он не “шиз”), а значит, герой способен достичь атараксии.
Но священное право на отдых еще приходится отстаивать: Алабин терпит насмешки своих “нимф”, а иногда и тумаки их рогоносных мужей. Петр Иваныч упорно отказывается наводить порядок на даче, чинить прогнившие ступеньки и т. п. Пусть ругаются великовозрастные дочки — он заслужил свой досуг. А Гоша Гвоздёв, некогда диссидент, бунтарь, теперь “завис на пятой кнопке”. “Сдача и гибель интеллигента”? Если смотреть на мир сквозь окуляр оптического прицела — несомненно: “Этот упоительный молчаливый просмотр других жизней — и какой для нас-то убогий финал. <…> когда человеку по жизни уже совсем некуда приткнуться. Ночлежка для бродяги…” К счастью, герой Маканина предпочитает совсем другую оптику.
Эпилог“Все рассказанное — абсолютная правда, потому что увидено своими глазами”.
Слоган на радиостанции “Эхо Москвы”.Впервые опубликовано в журнале «Новый мир»
Путешествие в "страну святых чудес"
Современные заметки о давних впечатлениях
Предисловие
Статья о путешествии четы Достоевских по Германии и Швейцарии — это вторая часть задуманной мною трилогии: первая, посвященная Юрию Олеше, вышла в десятом номере журнала “Урал” за 2004 год. Третья еще не написана.
Статью об Олеше встретили довольно-таки дурно. Критик Александр Агеев, например, заметил, что от статьи “несет чем-то уж совсем гнойным”. В национализме и фашизме меня прямо не обвинили, но намекали неоднократно.
Если статья о европейце, не любившем Россию, показалась такой крамольной, что же будет, если написать о русском, не любившем, нет, не Европу, но европейцев?
Статью о Достоевских я написал несколько лет назад и тогда же решил показать специалисту. Я отдал текст одному очень известному филологу, превосходному “достоеведу”. Тот с интересом взял статью. Вернул он мне ее спустя неделю. Я уже не воспроизведу дословно, что сказал мне филолог, но смысл слов сводился к следующему: “Не надо трогать Достоевского. Он был болен, ему не хватало денег на жизнь”.
— Но как вы объясните эти высказывания?
— Ну, видите ли, в Анне Григорьевне да и в самом Федоре Михайловиче было кое-что мещанское. Но зачем об этом мещанстве писать. На творчество Достоевского оно не повлияло.
И что же объясняет ссылка на мещанство? Во-первых, ни происхождением, ни образованием, ни образом жизни Достоевский к мещанам не относился. Во-вторых, а почему, собственно, ксенофобия стала атрибутом только мещанского сословия? Само слово “мещанин” давно уже стало ругательным, и на “мещанство” привыкли списывать все грехи.
А еще я запомнил выражение лица филолога. Запомнил, потому что точно такое же выражение лица было у Игоря Волгина, когда ему задали вопрос об антисемитизме Достоевского. В лице филологов читались брезгливость и недовольство, как будто речь шла о чем-то столь неприятном и постыдном, что следовало поскорее прекратить сам разговор на эту тему, а желательно и позабыть его навсегда.
В чем же дело, отчего прекрасно образованные, просвещенные люди не желают даже слышать о ксенофобии великих? Есть такая позиция: гений вне критики. Мы превращаем великих писателей если не в божества, то в безгрешных святых, которым не пристали слабости и пороки простых людей. Эта традиция жила несколько десятилетий. Но современное общество только и занимается тем, что традиции нарушает. В наше время уже не стесняются писать, что Иисус Христос будто бы жил с женщиной, которая рожала от него детей. Подрываются духовные основы цивилизации, просуществовавшей две тысячи лет. И в этом мире нельзя говорить о ксенофобии Достоевского?! Да ведь и сами исследователи творчества Достоевского уже не стесняются писать на темы, еще недавно запретные. Людмила Сараскина намекнула на гомосексуальное влечение Достоевского к Спешневу[158]. Борис Парамонов тему подхватил и “с удовольствием договорил то, что не сказала Сараскина”. Игорь Волгин Сараскиной и Парамонову возразил, но гомосексуальной темы не испугался: посвятил ей несколько глав своего блестящего исследования[159]. По сравнению с такими штудиями статья о ксенофобии кажется мне скромной и сдержанной.