Причинное время - Лев Рубинштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню, как в глубоко советские годы в моей тогдашней компании веселились по поводу обнаруженной кем-то из нас статьи из какой-то газеты, где клеймились всевозможные отщепенцы, распространявшие “клеветнические факты”. И это не так смешно, как это может показаться, и это вовсе не должно восприниматься как потешный оксюморон, потому что это полностью укладывается в железную логику символического мира.
В символическом мире в символ превращается все. В том числе и объекты материальной культуры. Так, прошедшим летом символами стали санкционные продукты, а их публичное ритуальное истребление приняло форму мрачной мистерии.
Признаки семиотической катастрофы видятся в том, что знак и денотат прямо на глазах теряют свою устойчивость, они перестают быть означающим и означаемым, они своевольно перетекают друг в друга, они непринужденно меняются ролями, и тогда символ становится грубой реальностью, а реальность — эфемерным, ускользающим символом.
Так называемые ролевые игры — это символические битвы и сражения. Но в наши дни свихнувшиеся от своих игр, заигравшиеся “ролевики” взялись за несимволическое оружие и принялись совершенно не символически убивать совсем не символических, а вполне реальных людей.
Реальность становится картинкой в телевизоре, компьютерной игрой, “фоткой” в смартфоне, перепостом в Фейсбуке, а символ обретает способность к самым решительным и, главное, вполне реальным действиям, включая убийства, которые в свою очередь и сами практически сразу же становятся знаком, картинкой, летучей строчкой в ленте новостей, не задевая толком ничьих чувств, кроме, конечно, чувств тех, кого это касается лично и непосредственно, да и то не всех.
“Да не обращайте вы внимания! — говорят некоторые. — Это же все только слова. Что вы так волнуетесь? Пусть болтают. Какая, в конце концов, разница, какой тут будет стоять памятник и какой висеть флажок? Какое вам дело до того, как они назвали улицу, как они назвали вас и как они назвали себя? Это же все не имеет прямой связи с реальной жизнью!”
Да, связи не имеет, в этом-то все и дело. Потому что это более или менее сама жизнь и есть.
С анекдота мы начали, анекдотом, пожалуй, и закончим. Все помнят, конечно, очень старый и на первый взгляд легкомысленный, хотя и довольно мудрый анекдот, заканчивающийся недоуменным вопросом: “Жопа есть, а слова нет?”
Помните, да? Так вот, если перефразировать эту прославленную крылатую формулу, то можно сказать, что в наши дни уж скорее наоборот: слово-то как раз есть.
Или еще что-нибудь
Ну да, врут. Врут все время. И понятно, что к этому вроде бы пора привыкнуть, а привыкнуть не получается. Поэтому всякий раз приходят изумление и недоумение: “Как же так можно? Все же всё видят! Все же всё помнят! Мы же точно и достоверно знаем, что… Он же только месяц назад говорил, что… Как же можно… ”
Все развлекают друг друга и развлекаются сами, ловя их на очередном очевидном вранье.
Ну и что?
Да, всеобъемлющее вранье стало чем-то вроде этикетной нормы. То есть как это не надо врать? А что надо? Правду, что ли, говорить? Что я, дурак, что ли?
Говорит правду, не врет только дурак. Потому что он не умеет даже соврать как следует. Потому что всем же давно известно, что “не обманешь — не продашь”.
Правду говорить легко и приятно, говорите? Ну и где вы с вашей правдой? То-то же!
Тотальное вранье — явление, мягко говоря, не новое.
Коммунистическая власть тоже врала, да еще как! Но не так, иначе.
Про коммунистических вождей всех уровней даже и нельзя сказать, что они врали. Они говорили, в общем-то, правду. А правдой — единственной и неоспоримой — было все то, что публиковалось в одноименной газете.
Им и врать не было никакой необходимости. Они лично и персонально не врали. От этой необходимости их избавляло государство, посредством соответствующих институтов и отделов ЦК централизованно производившее и выпускавшее в оборот тотальное вранье, которое они лишь ритуально повторяли, не тратясь даже не только на сколько-нибудь индивидуальную лексику и фразеологию, но даже на собственные мимику и интонации.
Они никогда в своем публичном дискурсивном поведении, как и в своем внешнем облике, не допускали никакой отсебятины. Да им и вопросов-то никто никаких не задавал. Они сами задавали вопросы. Сами же и отвечали.
В наши дни можно, конечно, сказать, что само по себе вранье уже и не считается враньем, хотя бы потому, что из коммуникативного обихода практически исчезла такая категория, как “правда”.
Да, при коммунистах правдой была прежде всего одноименная газета. А когда исчезла газета, вместе с ней исчезла и сама “правда”.
Но нет, это слово все же употребляется. В том числе и теми, кто привык беспрерывно и вполне открыто врать, честными глазами глядя в глаза изумленному собеседнику. А это значит, что оно все же требует хоть какого-нибудь содержательного наполнения.
В наше время и в нашем месте такие базовые для всех обществ, нормальное функционирование которых обеспечено общественным договором, категории, как правда или неправда, в принципе утратили свои инструментальные возможности.
Сказанное может совпадать с реальностью, а может и не совпадать, но это не имеет ровно никакого значения.
Содержательность и ценность любого высказывания определяется лишь с точки зрения достижения или недостижения его цели.
Именно поэтому вопрос о том, соответствует или не соответствует действительности какой-нибудь разоблачительный сюжет, вообще выносится за скобки. Какое, мол, ваше дело. Ворует, не ворует, заказал убийство, не заказал убийство, есть вилла, нет виллы… Вам-то что!
Важно же вовсе не это. Важно лишь то, кто за кем стоит, кто кому и зачем заказал, кому выгодно, что за этим кроется и сколько за это заплачено.
Правды или неправды не существует в принципе. Существуют лишь частные или групповые интересы и их увлекательные драматические хитросплетения.
Если при советской власти правда считалась понятием классовым, то в наши дни, лишенные какого бы то ни было идеологического обеспечения, существует правда “наша” или “не наша”. И “наша” правда является правдой не потому, что она правда, а потому что она “наша”.
“Сила в правде, брат”, — повторял, как заклинание, один когда-то популярный киногерой. “А правда-то в чем?” — нельзя не спросить. Но никто не ответит. А если уж спрашивать слишком упорно, если приставать с этим бестактным вопросом слишком уж навязчиво, то, пожалуй, и объяснят.
Например, в суде.
И эти объяснения, как и полагается, будут иметь и форму, и содержание. Форма, впрочем, примет форму невнятной судейской скороговорки, а слово “содержание” станет вполне понятным лишь в контексте словосочетания “содержание под стражей”.
И тогда станет вполне понятным, что, разумеется, все ровно наоборот. Что правда — это право силы, брат. И больше ничего.
А еще “правдой” является то, чего “мы не узнаем никогда”, как с усталыми снисходительными интонациями любят нас уверять очень проницательные люди. Видимо, в осознании фатальной невозможности узнать правду заложены природная мудрость и поучительный жизненный опыт — сын ошибок трудных.
А еще бывает “правда жизни” и “художественная правда”. И это совсем разные вещи.
И похоже на то, что сегодняшнее понимание “правды” — это скорее понимание правды как правды художественной.
А поэтому ловить их на очевидном вранье — это такая же нелепость, как пытаться убедить автора поэмы или ее читателя в том, что коты, даже ученые, в принципе не могут ни песен заводить, ни, тем более, сказок говорить.
“Сказка — ложь”, как было сказано. Сказка, конечно, ложь. Но в ней хотя бы есть намек. Причем намек, понятный добру молодцу. А тут какой намек? На что намек? Кому?
Напоследок позволю себе впасть в смертный грех самоцитирования. В одном из давних моих текстов есть в том числе и такое место:
“Если сказано «сегодня четверг» в четверг, то это и значит, что сегодня четверг. Если же сказано «сегодня четверг» в пятницу, то это уже либо ложь, либо заблуждение, либо еще что-нибудь”.
В данном случае — это, разумеется, и ложь, и заблуждение. Но явно и “еще что-нибудь”. Вот только что?
Разные вещи
“Честно говоря, я в отчаянии”, — говорит один. “А я все чаще впадаю в уныние”, — говорит второй. “Ну, это более или менее одно и то же”, — говорит третий. “Да нет, — говорит четвертый, — это совсем не одно и то же”. Этот четвертый, допустим, — я. Потому что я действительно полагаю, что это разные вещи.
“Вот что мне иногда не нравится в вашем поколении, — разоткровенничался однажды, лет пять-шесть тому назад, один симпатичный интеллектуал из молодых, — мне не нравится то, что вы упорно продолжаете мыслить в категориях противостояния всему советскому. И продолжаете питаться энергией этого противостояния. А ведь сейчас совсем другое время… ” — “Другое, согласен… ” — “Совсем другие вызовы… ” — “Вызовы другие, да… ” — “И поймите, наконец, что советское исчезло навсегда и больше никогда не вернется”. — “Не вернется, ага, с чего бы ему возвращаться… ”