Сибирь, Сибирь... - Валентин Распутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Беловодье!.. Это было как зов ушедших и невернувшихся, как стон истомленной женщины, как смутный проблеск, как образ и свет, как удар, как укор, как толчок и как счет, который нельзя пропустить дальше волшебной цифры.
(В повести Александра Новоселова, которая так и называется — «Беловодье», отец, надорвавший свою могуту до смерти в поисках обетовани, в последний час вразумляет сына:
«Беловодье, оно от всех стран отличительно… Найдешь, небось… Вдоволь там воды, вдоволь черной земли, и леса, и зверя, и птицы, и злаков всяческих, и овощу… Трудись только во славу божию, как прародитель наш Адам трудился. Не смотри, что хорошо сама земля родит. Потом поливай ее… Ты слышишь, Панфил?.. Угодья разные там высмотри, да не забудь и душу… Не должно там быть власти, от людей поставленной… Тем и свято оно, Беловодье. Ни пашпорта тебе там, ни печати антихристовой — ничего… Правой вере простор… Живи, как хочешь… Управляйся стариками… Вот как… Понимаешь?»)
И сын отдал жизнь Беловодью и погиб в песках за горами в чужой стороне, но так и не открылось оно.
Это в художественном произведении. А сколько осталось воспоминаний, документальных записей, свидетельств — и как уходили группами и в одиночку, семьями и селениями, бродили бог весть где месяцами и годами и, оборванные, обнищавшие, опустошенные, поредевшим числом, оставляя на звериных тропах могилы, возвращались обратно. Возвращались, кляня тех, кто красивыми посулами смутил и увлек за собой, врастали снова руками в хозяйство, в пашню и пасеки, утверждаясь, что там и рай, где пчела… Но чем больше дней отсчитывалось от возвращения, тем тверже, сильней, звучнее нарастала уверенность: не показалось. Есть оно. Но не показалось. И если подобрать самых верных правой вере, самых надежных и чистых — должно показаться.
«Там, где кончаются бесконечные леса и поднимаются высоко-высоко скалистые горы, где бурно бушуют горные реки и потоки, с белою пеной прыгая по камням, где простерлась не ведомая никому пустыня, где-то там за китайской границей, в непроходимых дебрях лежит загадочная земля, называемая Беловодье. Не знает этого места никто, не заезжает сюда заседатель, а между тем зашли как-то русские люди и живут привольно. Много земли у них и угодьев, и нет здесь тягостей и тяжкого крестьянского горя. Есть здесь храмы, и звон колоколов будит звуками пустыню. Никто не знает Беловодья, знает его только раскольник и русский крестьянин, пробравшиеся в него».
Это опять Ядринцев, который признавался: «Мои глаза обращены постоянно к синеющим вершинам Алтая, где оставлено мое сердце».
Но поиски Беловодья не были совсем уж бесплодными. Так, прежде всего, были заселены в горах плодородные долины, в том числе и Уймонская. Не оставил нам имен русский мужик, этот неутомимый сведыватель, искатель, мечтатель и проныра — вернее, имена его сдавлены, как в могиле, в архивных делах о беспаспортных и беглых, не услышал благодарности ни в свое время, ни после, и прибыток его, которым мы пользуемся, не получил славы, и последние холмы над ним давно сровнялись с землей, в отличие от древно-древних чудских курганов, разбросанных по Алтаю… А только и оставил он нам — красивое слово, все еще не отзвучавшее, не померкшее и не остывшее, все еще волнующее кровь дальним неумолчным зовом…
Здесь, в горах, в окружении могучей и чистой природы, среди удобрительных условий и здоровых трудов, и человек должен был взрасти на иных дрожжах. Об этом с удивлением пишут все, кто там бывал. У Ядринцева: «Население это крупное, рослое, атлетического сложения. На Бухтарме известен один охотник, напоминающий богатыря». У него же в другом месте: «Народ в этих обществах отличался рослостью, здоровостью и отличительной силой. В Алтае мы видели девицу аршин в плечах, поднимавшую 12 пудов». У него же: «Трудно было не залюбоваться на это сильное, могучее население, а затем мы переносили глаза невольно на окружающую его могучую природу».
У Щапова: «Горы с их скалистыми защитами невольно внушали им бесстрашие, смелость, отвагу». У М. Головачева, этнографа: «Здоровью и мускулатуре одного из них — Ивана (проводника) можно позавидовать: из этого рослого, плотного детины без сомнения вышло бы если бы не три, то, по крайней мере, два средних алтайца. Лишь горный климат и привольная жизнь, которой неизвестна безысходная, гнетущая нужда, могут создавать таких молодцов». Щапов, рассуждая о влиянии гор на характер человека, явно преувеличивает в угоду своей схеме разбойность алтайских «каменщиков», но и со смиренным нравом, с одними молитвами в такие глубины в скалах и за скалами было не проникнуть и не утвердиться. Что смелость гор передавалась жителям, как и всему, что росло и ходило, оспорить, разумеется, нельзя.
Смелость может передаваться, а атлетизм, богатырство? Из чего они брались? Да из тех же здоровых сил, которые составляют природу и занятия. Преследование зверя, дальние походы за припасом и выглядом, богатые пасеки с изумрудными медами, жизнь в высокогорье, где все чисто, свежо, целебно и изначально, воздержание, внушенное строгой буквой староверия, духовная распрямленность, сказывающаяся на распрямленности физической, — было чему влиять на возрост кости и возраст жизни. Жили и верно подолгу, силы не теряли до глубокой старости, так с румянцем на щеках и умирали. Бабы гарцевали на лошадях, как амазонки, рожали помногу, и не червячков, из которых потом с трудом, как за века эволюции, вызревает подобие человека, а колобков, которых еще до ног в седло же и подсаживали и мчались с ними на пасеки.
М. Головачев в очерке «В горах Алтая» рассказывает о случае, когда среди лета обвальный снег в горах отрезал от спусков четырех путников — трех алтайцев и крестьянина-старовера. Припасы кончились, алтайцы закололи коня. Старовер несколько дней голодал, но конину, как «поганую еду», брать отказывался. В конце концов не выдержал. Спутники спаслись, вернулись по домам. B раскольничьей деревне старики вознегодовали на своего брата, считая, что следовало умирать, но не поганиться кониной. История эта кончилась благополучно: виновного «очистили» общими молитвами, а бывало, что не прощали и изгоняли из общины.
Старовер не пил вина, не курил табаку, не надсажал душу сомнениями. Чай пил только из корней и трав. Темные прошлогодние листья бадана, золотой корень и красный корень давали чаю и настой, и крепость, и девятисильность. Алтайский раскольник стоял на своих уставах как скала. Когда официальная церковь стала относиться к нему терпимей и в среде кержаков началась расхлябанность, он устроил новый раскол, раскол в расколе и отстоял свою фанатическую крепость. Так бывало не раз, так появлялись все новые и новые толки, непримиримые к обмирщению, доходящие до последней черты аскезы.
А. Новоселов, хорошо знакомый с алтайским староверчеством, в одном из своих очерков рассказывает, как ездил он в женский монастырь поморского толка, в котором греховной пищей было объявлено не только мясо, но и молоко. Монашки обходились исключительно грядками. Он же наблюдал, как, возвращаясь из поездки в другое село, где легко обмирщиться, старообрядец-поморец накладывал на себя епитимию — каждый день отбивать тысячу поклонов и спасался только таким образом.
В Уймоне и сейчас старообрядство не погасло совсем. Сохраняется оно, естественно, среди стариков, которые и сегодня держат в доме «чистую» и отдельно «мирскую» посуду, для себя и гостя. Не признают ни радио, ни телевизора, и по отношению к телевизору, кажется, близки к истине, что им заправляет дьявол. В Верх-Уймоне и кладбище поделено на две половины — для «добрых» и «мирских». Есть дома, отказывающиеся от электричества, и старики, отказывающиеся от пенсий. Там же, в Верх-Уймоне, мне случайно, потому что ничего необычного здесь в этом не видят, выдали прошедшей осени казус с одной старухой. Засаливала она в кадку огурцы, уложила один к одному, бочок к бочку девять ведер, последний возьми да и выскользни из рук, когда обмывала, и угоди в помойное ведро. Оттуда каплей брызнуло в кадку. И все девять ведер старуха без раздумий отправила на свалку.
Над подобной крайностью и пережиточностью в наши сиятельные дни можно бы и посмеяться, и позабавиться, но… не пускает душа к смеху. Эти порядки и строгости складывались не из одной лишь темноты и дурости. Все, что есть в народе, даже в части его, есть и в нас, мы носители всех его расколов и соборов. Дерево, откладывая годовые кольца, вписывает в себя не просто счет, но и характер времени; в человеке, как в отзвуке и отсвете, повторяется каждый шрам и каждый взмах народной судьбы. B нас сидит и суровый раскольник, и общевер, и нововер, всяк со своей молитвой, и правдой. С чем согласиться, с чем нет — твое дело. Не соглашайся, бери правду собственную, но и к ней прийти помогли тебе и искренние заблуждения, и искренние побуждения народа. И только представить: сколько нитей тянется от отца с матерью к их отцам и матерям, да вдвое больше и всякий раз вдвое больше к их отцам и матерям — нет, ничто не обежит нас, все единым итогом с нами вместе живет.