Трансвааль, Трансвааль - Иван Гаврилович Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так в то раннее благодатное утро, на второй день войны, маловишерские аборигены проснулись под песню новинских однодеревенцев, впуская ее к себе в дома, через распахнутые настежь окна, незваной гостьей…
Новинский Мастак, Гаврила Веснин, определил сына на постой у знакомых председателя Егора Мельникова, на одной из тринадцати городских «Поперечных» улице. И повелел ему ждать председателя, а когда тот придет к нему после проводов сельчан, они поедут к себе в Новины. И пообещав, что перед отправкой обязательно «прибежит» попрощаться, поспешно потопал на сборный пункт.
От нечего делать мальчишка распряг лошадь и поставил ее кормиться ко вчерашнеукосной траве в телеге. А обследовав двор, по приставной пожарной лестнице вскарабкался на конек крыши, чтобы определиться, где он находятся, но старуха, копошившаяся на огороде, сердито пристыдила его:
– Чай, не маленький, штоб по-крышам-то, теперича, лазить. Поди, за мужика у матки в доме остался? – И разохалась: – Штой-то будя, штой-то будя… Каково без мужиков-то, теперича, жить-то будя, а?
Посрамленный, он слез с крыши, завалился в телегу, вперясь остановившимся гляделками в синее небушко, и стал ждать отца для последнего прощания, талдыча про себя переиначенные слова старухи Анны, ворчливо шастающей по заулку: «Каково, теперича, жить-то буду я без папки, своего Коня Горбоносого, а?..»
А папка все не приходил да не приходил. Мальчишке хотелось заплакать, но слезы, как на грех, не хотели катиться из его остановившихся гляделок, вперенных в чистое небо. Зато где-то в стороне вокзала слезно изливалась гармонь на мотив «Катюши». По чисто-внятному выговору он сразу узнал тальянку Васеньки Ильина и тут же пролился теплой слезой от сознания: «свои – однодеревенцы!» Потом там же грянула духовая музыка, перехватывая мелодию тальянки и перекрывая станционные гудки маневровых «кукушек» и громовой лязг буферов товарняков, спускаемых с «горки».
Про «кукушек, буфера и горку» Ионка узнает намного позже, когда в зрелые годы станет работать на «железке» рефрижераторным механиком, разъезжая по одной шестой части суши – от берегов Балтики до портов Тихого океана: Владивосток, Находка, Совгавань. От хладных морей – Мурманск, Архангельск – до жарких оазисов Средней Азии. Это все у него еще будет…
Сейчас он лежал в телеге на привяленной траве с растерзанной от неопределенности душой, гадая про себя, придет ли папка или нет?.. И побежать к вокзалу, чтобы искать его в людской толчее, он тоже боялся: а вдруг они по дороге разминутся, тогда что?
Всегда думал о себе, что он «вечный», но и далеко не загадывал, что будет так долго жить – целых еще полстолетия с гаком. Много это или мало, мальчишка не мог ни знать, ни сообразить. Как и про то, прежде чем одолеть этакую гору времени – полстолетия с гаком, надо было изжить войну. А сколько она, окаянная, продлится – одному Богу известно. Она только еще разрасталась, как писалось тогда в газетах, «у далеких и неприступных рубежей западных». И все это вскоре станет красивым мыльным пузырем…
Потом-то стратеги наши, оправдывая все первые неудачи, будут валить на «внезапность». Вранье все это, как покажет время. Даже тогдашние мальчишки знали про то, что к нам грядет Большая война. Играя в «Чапая», они ею уже жили. Тот же Ионка: даже читать выучился до школы по газетным боевым сводкам из Китая, Абиссинии и Испании.
…И вот он, отрок двенадцати лет от роду, живой свидетель, а затем и летописец того грозного времени, вслушиваясь в голоса своих певунов-однодеревенцев, как-то особливо от других «хоров» дравших глотки в полюбившеюся им песне:
Да, час настал, тяжелый часДля родины моей.Молитесь, женщины, за нас,За ваших сыновей!Молитесь, женщины, за нас,За ваших сыновей!..И опять пели сначала:
Трансвааль, Трансвааль, страна моя!Ты вся горишь в огне…Нет, не знал тогда мальчишка, не догадывался, что не к добру выйдет для его однодеревенцев их неуемная ретивость. Немногим из них суждено будет вернуться домой – ни к Покрову, как им мнилось по дороге в райцентр, ни через четыре года Великой войны, которая лично ему еще испортила и день рождения…
А рядом мирно хрумкала лошадь, напоминая шуршание грибного дождя по драночной крыше. Может, поэтому мальчишке и блазнилось, вернее, уже снилось, как он ходил с отцом в их любимый неблизкий от деревни бор Барская Нива.
Ох, и любил же Ионка бродить по своим заповедным местам наедине с отцом, который никогда не считал его «маленьким», затевая с ним какие-то игры, и они ему тоже «ндравились». Бывало, идут ранним утром по берегу реки, занавешенному от воды живым пологом плывущего по течению молочного тумана, он вдруг спрашивает: «Сынка, а ну, быстро ответь, какая щас рыбина так брязнулась на перекате?» Заходят в бисерно-росный калинник – опять вопрос на засыпку: «А ну, скажи, какая тут птаха тенькает краше других?» Или, возвращаясь с дальних Березуг, куда ходили всегда на излете осени ранними утрами за белыми мясистыми груздями, он невольно и сам засмотрится на ошпаренные первыми утренниками, румяными этой поры, прямоногие осинники и вслух подумает: «Экая ж красотища полыхает!»
Сейчас же мальчишке снился их, с отцом, заветный кондовый сосняк Барская Нива, в подножье которого стлался иссиня-белесый, как первоапрельский ноздреватый наст, пробитый дырчато будто бы предвесенней капелью, хрусткий исландский мох, а на нем, среди блестящих свежестью вечнозеленых колоний толокнянки – то там, то сям – уже не то чудились, не то виделись коричневые упругие шляпки боровиков…
Отец перевел дух от земных «видений», стянул с головы будничную кепку и, вдыхая, будто церковный ладан, смолистый дух бора, не без дрожи в голосе сказал:
– Сынка, да ты только поглядь: не лес – храм пресветлый! – он широким жестом показал своей большущей ручищей на веероусые надрезы подсочки на могучих лесинах, походивших на врезанные в их живое тело старые темные доски икон, с которых, казалось, вот-вот проглянет строгий лик святого угодника. А конусообразные горшочки, оплывшие светлыми наростами смолы, и впрямь смахивали на теплеющиеся лампады: стекавшие в них слезы живицы вспыхивали огоньками, когда их касались лучи солнца, пробиваясь сквозь колеблющиеся ветки макушек.
И вдруг он, такой-то семипудовый мужичище, весь превратившись в слух, замер, как бы зависнув в невесомости, загадочно шепча:
– Слышь-ка!.. Что там вверху этак дивно зумерит?
Сын, завороженный отцом, таращится, вертит задранной головой: ничего, мол, не вижу, на слышу. И тогда, смилостившись, отец указал пальцем на кривой сук, в пазухе которого трепетно билась, просвеченная насквозь лучиком солнца, отставшая от тела золотистая коринка.
– Ух, ты! – издивляется сын. И довольный отец, видно, от нахлынувших возвышенных чувств, что угодил-таки своему любимому чаду, вдруг густо запел низким голосом, ниспадая до шепота:
– Боже,





