Век Константина Великого - Якоб Буркхард
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Астрологи то и дело упоминают о высшем божестве, которому, как простые посредники, подчиняются все остальные сверхъестественные сущности. Почему философия не могла усвоить себе идею такого бога и раз и навсегда прийти к умеренному теизму?
Жажду свободы, свойственную человеческому духу перед лицом великих исторических течений, сильно принижает тот факт, что тогдашняя философия в лице многих истинно благородных людей, опиравшаяся на всю мудрость античности, заблудилась во мраке окольных путей, а также то, что, по крайней мере для начала IV века, мы не можем определить ее роль иначе, нежели роль посредницы между двумя родами суеверий, хотя в этических вопросах и наблюдается некоторый прогресс.
Роднит это время с духовным преображением, наблюдавшимся в конце II — начале III века, гибель древних философских школ. Исчезают эпикурейцы, киники, перипатетики, даже стоики, чья сдержанность родственна лучшим чертам римского характера. Не только развитый теоретический скептицизм, но и открытые насмешки Лукиана свидетельствовали о бессмысленности строгого разделения на школы. Но у дверей уже дожидалось новое учение, еще более догматичное, нежели предшествующие философские системы, а значит, в некоторых отношениях близкое новому религиозному движению. Это был неоплатонизм. Его появлению весьма содействовало могучее влияние восточных суеверий и усердные исследования записей древних пифагорейцев, давно уже сошедших со сцены, чье знание, как предполагалось, также имело восточное происхождение; другие значимые составляющие нового учения были заимствованы собственно у Платона. Плотин, главный поборник школы в середине III столетия, предстает как мыслитель огромного значения, а вся система с ее наклонностью к мистицизму — как возможный победитель ранее властвовавшего в духовной жизни скептицизма. Есть что-то неуловимо подлинное и в еще большей степени — поэтическое в учении о происхождении всех вещей от Бога и распределении их по разным уровням бытия, в зависимости от объема примеси материального. Ни одна философская система не присваивала человеческой душе положение более высокое: здесь она — непосредственная эманация божественной сущности, по временам может полностью с нею воссоединяться, и так возноситься над повседневной жизнью и мыслями. Впрочем, здесь нас интересует не столько учение данной школы, сколько действительное, требуемое или желаемое, отношение ее последователей как к морали, так и собственно к религии. Мы видим, как повторяется извечная ситуация, когда умозрительная теория, вопреки общепринятому мнению, оказывается лишь случайным связующим звеном, но отнюдь не основным средоточием тенденций и сил, которые существовали бы и без какого бы то ни было ее воздействия.
Сразу же необходимо отметить, что эта позднейшая философская школа отнюдь не продвинулась на пути к монотеизму, идея которого в значительно более развитом виде присутствовала у многих мыслителей — ее предшественников, нежели в понятии «единого», «абсолютного единого», и какое еще обозначение придумывали неоплатоники для первичной сущности или верховного божества, которое они представляли наделенным сознанием, но одновременно и пантеистически — как имманентное миру. Далее, политеизм оказался составляющей этого учения, проявившись в форме веры в демонов, божеств более низкого ранга, которые заведовали отдельными странами, природой и условиями жизни. В греческих верованиях демоны присутствовали всегда, но в неодинаковых обличьях, в разные времена будучи в разной степени схожи с богами, и философы рано, хотя и несколько насильственно, включили их в теологическую схему. Позднее народные суеверия часто придавали им образ зловещих призраков, и иногда считалось, что они мстят за совершенное зло и дают защиту, но чаще — что они насылают немощи. Неоплатоническая философия, как мы увидим, полагала их творящими сущностями промежуточного уровня.
Таким образом, древним богам в данной системе не находилось места, если только они не преображались в демонов и не оказывались в ряду этих менее могучих сил. Конечно, ничего другого с народной мифологией сделать было нельзя, и мифы обращались в скорлупки для естественно-научных, религиозных и нравственных истин. Истолкования могли причудливо переплетаться, и для эвгемеристов это стало излюбленным методом. Говоря о душе, данная философская система хотя и помещает ее превыше всего, как эманацию божества, но не доходит до идеи вечного блаженства, а только до мысли о переселении душ. Но применительно к лучшим из них эта мысль развивается в представление о переселении душ на определенные звезды; мы уже видели, что близкие иногда полагали, будто могут указать звезду, предназначенную усопшему. На деле инициаты хотя иногда и удостаивались увидеть отблеск блаженства, но лишь изредка и только первые и лучшие из них, верившие, что они узрели Бога.
Пожалуй, характерной чертой столетия, более значимой, чем развитая теософия, характеристика которой дана выше, является типичное для данного периода соединение неоплатонизма и нравственных и аскетических тенденций. Имея что-то от христианства, оно временами вступает в противоречие со свободной моралью античности, так же как настроенность христианства на иной мир враждует с близостью античного человека к миру земному; но при рассмотрении язычества III века сложно отыскать причины такого противостояния. И здесь мы видим примечательное знамение или отражение того, что принесет следующее столетие.
Собственно говоря, неоплатонизм создал идеал язычества на основе биографий возлюбленных друзей богов, которые, соблюдая полное воздержание, побывали среди всех известных древности народов, приобщились к их мудрости и их мистериям и, постоянно общаясь с божеством, превратились в чудотворцев и сверхъестественных существ. Для этого путь богоданного Платона был известен слишком хорошо и подробно, хотя школа всегда относилась к нему с уважением, причитающимся демону; например, некий Никагор из Афин, в эпоху Константина посетивший достопримечательности Египта, в фиванских криптах написал свое имя с мольбой: «Будь милостив здесь и ко мне, о Платон!» Но жизнь Пифагора уже отошла во времена мифические, и ее можно было переделать. Такого рода переделку предпринял при Константине Ямвлих, непосредственно после того, как Пифагор значительно более исторично был описан Порфирием. С другой стороны, жизнь чудотворца Аполлония из Тианы, хотя и относилась к I веку после Христа, достаточно изобиловала загадками и невероятными происшествиями, чтобы можно было превратить ее в тенденциозный роман; каковую задачу успешно решил в правление Септимия Севера Филострат. Здесь не место разбирать эту весьма примечательную книгу; следует только обратить внимание на факт единственного в своем роде перемирия, заключенного между древним греческим субъективизмом и восточной тягой к чудесам и самоотречению. Тот самый Аполлоний, который ходит босиком, в льняных одеждах, не услаждает себя ни животной пищей, ни вином, не прикасается к женщине, который покинул все, что имел, кто знает все и понимает все, в том числе и язык зверей, кто, как бог, является посреди голода и бунта, творит одно чудо за другим, изгоняет демонов и воскрешает мертвых — тот самый Аполлоний без стеснения творит на греческий манер культ собственной личности и иногда проявляет тщеславие самовлюбленного притворы-софиста. Он из хорошей семьи, приятной наружности, говорит на чистом аттическом диалекте и овладел всеми учениями еще мальчиком. Он с большим достоинством принимает любые знаки уважения и поклонения. Он рано понимает, что достиг уровня, где ему уже не нужно искать, а можно только сообщать другим результаты своих исследований. Здесь нет еще ни следа смирения; напротив, святой старается смирять других, и каждый, кто смеется над его рассуждениями, объявляется одержимым и, соответственно, должен быть подвергнут очищению. Множество черточек этой картины спустя столетие позаимствовал Ямвлих, дабы обогатить идеальный портрет Пифагора, который, правда, создан и с опорой на более-менее подлинную древнюю традицию. Чтобы дать понять, что Пифагор — «душа, ведомая Аполлоном», а то и сам Аполлон, воплощенный в человеческое тело, его заставляют не только вести жизнь аскета, но и совершать чудеса, спускаться по воздуху с Кармела на побережье, заклинать животных, находиться в нескольких местах одновременно и многое другое в том же духе.
Образцы для этих воплощенных идеалов броского аскетизма следует, очевидно, искать среди кающихся приверженцев различных восточных религий, от иудеев — назареян и терапевтов, до воздержанных персидских магов и индийских факиров, прекрасно известных грекам под именем гимнософистов. Но способное в принципе привести к возникновению морали учение о падении человеческой души, о том, что душа осквернила себя материей и должна очиститься, точно так же имеет восточное, а именно, по-видимому, индийское происхождение. Однако ни сама идея покаяния, ни его форма не прижились бы за пределами Востока, если бы появлению соответствующих настроений не поспособствовало уже подобное движение. Связи, а на деле взаимовлияния, данной системы и христианства были неизбежны.