Избранные проявления мужского эгоизма. Сборник рассказов - Марат Абдуллаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Антидепрессант
Надо же, алкоголь (тот, что покрепче) начисто снимает утренние ощущения зажатого сердца и нехватки воздуха. До того, как опрокинуть рюмку-другую ты невероятно туп и неактивен, и только одна мысль стучит в голову: не ковырнуть ли ножом свой кровеносный насос, чтобы не тянуло его, словно подвязанного гирей, и готового вот-вот разродиться острой болью, которой ждешь, чтобы, наконец, умереть?
В забвении сумеречного октябрьского утра, здесь, в моих семи морях, в тиши и одиночестве, расцвеченном осенью и усугубленном мраком утрат духовных связей, я прохаживаюсь между бутылкой и ружьем, в котором два патрона с мелкой дробью. Думаю, жена теперь знает, где меня похоронить – на Хованском. Там есть участок для мусульманских захоронений. Отпетый по мировоззрению атеист и материалист, почитающий учение Маркса, и сохранивший партбилет, который всегда и по-настоящему был мне дорог, я все же хотел бы быть похоронен по обычаю моих предков, в смутные фотографии которых я иногда всматриваюсь. Эти фотографии сохранила моя мама, вечно по мне паникующая. Наезды на Берлускони, пока я был в Италии, она напрямую связала с опасностями для меня. И она успокоилась только тогда, когда самолет, едва не чиркнув крылом посадочную полосу в Шереметьево (ну, зачем он сел?), не доставил меня на нашу сумеречную октябрьскую землю.
А мой прадед по отцу довольно лихо выглядит на фотографии, на которой еще какие-то мои родственники образца 1915 года, и моя бабушка в шапке, наглухо закрывшей её уши и волосы. Моей бабушке на фотографии всего один год от роду. Снимок сделан, скорее всего, в Рязани, близ которой, в большой татарской деревне, жили мои предки по отцу. Купеческая ипостась бросила моего прадеда почему-то в Узбекистан, где он был убит басмачами, а бабушка там же в 16-летнем возрасте была выдана замуж за моего узбекского деда, о котором я и по сей день ничего не знаю – он сгинул в тридцатые годы бесследно. Отец об этом помалкивал. И теперь эта тайна там, в его ташкентской могиле. Удивительно, что мой наглый и дотошный журнализм, с помощью которого я запросто вытягивал из людей все необходимые мне сведения, этой тайны не коснулся даже в космическом приближении. Хотя в фотографии моего деда, которому не больше тридцати лет, я узнаю самого себя.
Вот почему я хотел бы быть похоронен как мои предки. Ибо мой атеизм мне подсказывает, что только в этом случае мне надлежит их увидеть. И, конечно, услышать. Особенно бабушку, с которой я прожил несколько лет: "Марат, вставай уже, я погладила твой пиНджак!".
Я всё время вижу этот солнечный остров, на котором удивительно легко дышится и ничего не болит. Главным образом, не болит душа, вся в земной нашей жизни истыканная колючками разочарований и кровоточащая прорехами потерь. Там нет осени, разбросавшей в моих семи морях почерневшую листву лещины, нет Сциллы бутылки и Харибды ружья с двумя патронами и по-своему притягательными… Там – свет моей пары хромосом, даже если я уже растворен в песке. И – свежесть раннего-раннего, теплого-теплого утра с невнятными голосами, которые вот-вот я различу. Пробравшись сквозь дымку утра.
Насекомое
Я всегда чувствовал, что в комнате, в которой я сплю, кто-то или что-то есть еще… Просыпаясь среди ночи, я замечал мимолетно скользнувшую тень, приводящую в движение занавески, – потому и просыпался. Или чувствовал изучающий меня взгляд – и опять просыпался, замечая лишь колебание воздуха. Но давеча проснулся, ощутив под ногами комок. Полагая, что это моя кошка Китя, которая на ночь обычно устраивается поверх моих ступней, я слегка пнул этот комок. Он взлетел на люстру, раскачав её, затем по проводу переполз на потолок, и я различил огромное насекомое, что-то вроде сороконожки длиной с полметра, и очень мохнатое. Характерно извиваясь, сороконожка по диагонали пересекла потолок и стремительно нырнула в угол, где стоит платяной шкаф.
Глядя на еще покачивающуюся люстру, совершенно сонный, а оттого ленящийся встать, включить свет и выгнать сороконожку откуда-то из-за верхнего угла шкафа, я попытался призвать на помощь логику, проваливаясь в сон. Кошка Китя за ночь по обыкновению от моих ступней перебралась поближе, куда-то рядом с моей подушкой; я слышал её тихое и старческое посапывание, прерывающееся откровенным храпом пьяного сторожа. Китя – кошка боевая, несмотря на возраст, и квартирное житье-бытье нисколько ее не изнежило. Стоило мне привезти ее на дачу, окрестные псы ко мне уже не заходили попрошайничать – Китя отлупила каждого из них не по одному разу. Полёвки и мелкие кроты, разнузданно жившие в окружавшей дачу траве, были безжалостно передавлены – Китя, как хозяину, приносила мне их окорочка, которые укладывала близ моего подбородка, пока я спал. Милая и добрая моя подруга, трясогузка Лукерья Ильинишна дала знать о себе лишь заполошным писком с соседней груши, когда я понял, что Китя нашла её выводок, и я обнаружил гнездо пустым…
Так вот, подумал я, будь это насекомое на самом деле, кошка бы среагировала. И потом, как я мог глухой ночью, когда можно было разглядеть только край серого окна, заметить это чудовище и даже проследить, куда оно сигануло?
На этом я выключил логику и, кажется, уснул, отметив все же покачивание люстры…
Борясь в последнее время с одолевающей меня бессонницей, я стал выпивать. Много больше обычных моих потребностей, которых, в принципе, и нет. Бутылку водки или коньяка за короткий вечер, предшествующий сну, я мог уговорить запросто и незаметно. Крепкое (именно крепкое) спиртное что-то отпускало внутри, а снаружи существенно раздвигало горизонт. По утрам я не ощущал никаких признаков похмелья или отравления, тем более, мне нужно было садиться за руль и отправляться по делам. Да и в течение дня не возникало ни малейшей потребности приложиться хотя бы к пиву, которое я, кстати, терпеть не могу. А вот ближе к ночи тяжесть в голове "просила" какого-то разбавления и я шел в магазин.
Потом и это прошло. Точнее – я это изгнал. Потому что алкогольная расслабуха, которая когда-то выворачивала меня в буквальном смысле слова всем моим дневным рационом пищи, стала теперь выворачивать душу, не затрагивая желудок. Мне это не нравилось последующим отупением, словно бы выворот души – работа тяжелая настолько, что требует ремиссии. На какое-то время я переставал ощущать запахи – не физически, конечно, а, скорее, обонянием души, с которой всё всегда сложно, которая ассоциативна ступенчато