Прекрасная чародейка - Владимир Нефф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не делай этого, Петр, не делай!..
Но тот, в упомянутом уже неведении темных и подозрительных чар, не обратил внимания на ее крик и продолжал начатое, наивно полагая, что добился успеха: выпростав из пут свои длинные ноги, он выпрямился во весь рост, похожий в этот момент на своего знаменитого земляка магистра Яна Гуса, каким его изобразил скульптор — возвышающимся подобно маяку над мечущимися у его ног бесами и всякими тварями. Было это и просто, и прекрасно, и героично, и по-своему радостно — хорошо ведь радоваться тому, что кто-то сумел сохранить ясную голову и человеческое достоинство посреди всеобщего прыгучего безумия, — но в данный момент радоваться этому было в высшей степени неуместно: если б не это прыгучее безумие. Петр теперь уже добрый час умирал бы в жестоких мучениях; что же касается его поразительного, по-человечески гордого самообладания, то оно подействовало как весьма отрезвляющий элемент. Вот почему палач, начавший пляску одним из первых, увидев, что преступник встал, разом очнулся от транса и заорал грубым голосом из-под своего красного капюшона:
— Heda!
Это немецкое словечко не означает ничего, вернее, чуть больше, чем ничего: это такое же восклицание, как наше «эй» или «эге». Но что означали Либушины «айе, гун, ва, хеар»? Тоже ничего! Гипотеза некоторых исследователей, выводящих «айе» от дионисийского возгласа «эвое», весьма интересна — с той, однако, оговоркой, что словечко «эвое» равным образом смысла не имеет. А вот же развязали эти выкрики Либуши на площади целый пандемониум прыжков и скачков! Не удивительно, что крик палача отрезвил обоих подручных, подскакивавших возле двуколки, и они, очнувшись и увидев, что осужденный развязался, мигом взялись за дело: один подставил Петру подножку, и тот рухнул обратно на скамью, так как ноги его омертвели после того, как долго были связаны, а второй подручный сдавил ему горло. Петр отбивался, напрягая остатки сил, но тут подоспел и сам палач, за ним ринулись на помощь рейтары, тоже очухавшиеся от наваждения, и все они потащили упирающегося Петра на помост. Так, прежде чем толпа успела прийти в себя, настал Третий Великий Момент — время собственно экзекуции.
Всеобщая пляска прекратилась еще быстрее, чем началась: минута — и стихли топот, блеяние, кряхтение, все безумие испарилось; так бывает, когда порывом ветра уносит облачко, заслонившее солнце. Господа на балконе перестали подпрыгивать, на лицо бургомистра Рериха, только что вполне идиотическое, вернулось выражение горестной озабоченности, снова строгой и достойной стала фигура Малифлюуса, сидевшие на карнизах перестали болтать ногами, успокоились младенцы на руках у матерей, и если кто еще дергался, довольно было разок-другой толкнуть его в бок, чтобы тот опамятовался. И у всех был такой вид, будто ничего не случилось, словно никто и понятия не имел о том, что с ним только что творилось. Вполне возможно, и впрямь никто не помнил, как пролетел этот час и куда он ушел, — так бывает с эпилептиками, которые, придя в себя, совершенно не помнят, в каких они бились корчах. Улеглась пыль, поднятая плясавшими, музыканты снова схватили свои кружки, а блондинистый озорник, только что выкидывавший свои коленца на черном помосте, исчез, словно его никогда и не было. В наступившей тишине слышны были только звуки борьбы — Петр все еще упорно сопротивлялся палачам и рейтарам, пока те не швырнули его на помост и не привязали, растянув ему руки и ноги, к железным крючьям, вбитым в доски.
Затем палач тщательно подложил под суставы его конечностей дубовые плашки, так, чтобы руки его и ноги не касались помоста, после чего — ну, после чего и приблизился апогей Третьего Великого Момента: оба подручных сняли с кола колесо и передали его в опытные и мускулистые руки мастера заплечных дел. Мастер ухватил колесо, расставил ноги, как и подобает палачу, и медленно стал поднимать колесо над головой, чтобы сбросить его с этой высоты для начала на левую голень Петра; стал поднимать, сказали мы, но не поднял, ибо в этот действительно последний момент в северной части площади раздался цокот копыт мчащегося коня и над головами притихшей толпы разнесся голос человека, привыкшего повелевать и уверенного в том, что его приказы будут выполнены, одним словом, голос высшего офицера, барственного барина, властный и повелительный:
— Halt! [32]
Точности ради добавим, что это прозвучало не «хальт», а «альт», стало быть, прискакавший господин был не немец, поскольку не выговаривал звук «h». Но вид этого человека на покрытом пеной коне несомненно арабской породы был столь великолепен, его платье, хотя и запыленное, столь ослепительно, а бумага, свернутая трубочкой, с привешенной красной печатью, в его правой руке — столь официальной и важной, что мастер заплечных дел, при всей ужасности своего ремесла бывший человеком весьма приниженным и угодливым, отступил на шаг и медленно, осторожно опустил к своим ногам страшное колесо. Петр, который лежал, стиснув зубы и сомкнув веки, сосредоточив всю силу своей воли только на том, чтобы не вскрикнуть, не застонать, когда падет первый удар, ожидаемый им с каким-то жутким любопытством, поднял голову посмотреть — что там еще случилось? И к безмерному своему изумлению, узнал в элегантном всаднике, подоспевшем ему на помощь в самый тяжкий момент, давнего своего приятеля шевалье де ля Прэри.
ИСПЕПЕЛЕННОЕ НУТРО АЛЬБРЕХТА ВАЛЬДШТЕЙНА
В Меммингене, во временной летней резиденции герцога Альбрехта Вальдштейна, генералиссимуса императорских войск, все было и делалось так, как было и делалось всегда и везде, куда бы ни заявлялся со своим двором на более или менее длительный срок сей могущественный и обидчиво-требовательный человек, ибо герцог не довольствовался в дороге занятием того или иного дома, той или иной гостиницы или нескольких гостиниц, — он всегда захватывал весь город. Так и на сей раз, еще за два месяца до его прибытия, пока сам он оставался в Карловых Варах, где лечил свою подагру, в Мемминген уже явились герцогские квартирмейстеры и экспроприировали для него и его приближенных дворец банкирского семейства Фуггеров плюс два соседних с ним дома вдовы богатого доктора прав. Для прочих герцогских людей, рангом пониже, были очищены квартиры в лучших домах города; обитатели их переселились куда сумели — в подвалы, на сеновалы, к родственникам…
Спешно созванная магистратура города приняла и утвердила следующие безотлагательные меры: прочистить и починить все дымоходы, убрать с улиц, а главное, с площадей весь навоз и прочие нечистоты, вычистить все каналы и сточные канавы, запереть или умертвить всех собак, дабы они лаем своим не оскорбляли слух герцога. Всем горожанам было предписано во время пребывания герцога в городе вести себя прилично, достойно и воздерживаться от пьянства, каковое влечет за собой всякие безобразия. Улицы вокруг фуггеровского дворца надлежит устлать соломой, чтобы грохот колес не нарушал тишину, особенно любезную герцогу. По той же причине велено отменить колокольный звон, барабанный бой, объявления глашатаев и музыку. Ночным сторожам запрещено петь и трубить часы, детям шалить, визжать и вообще производить шум, damit keine Beschwerdt moge entstehen, — дабы не могло возникнуть никаких жалоб.