Россия. Век XX-й (1939-1964) - Вадим Кожинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не исключено, что кто-нибудь усмотрит в этом несущественную ошибку: ну, перепутал Радзинский октябрь и ноябрь, описался. Однако при элементарном знании хода войны подобную ошибку допустить было невозможно, ибо непосредственную атаку на Москву враг начал — после двухнедельного перерыва — 15–16 ноября. И уж в совсем странном виде предстает при этом сам герой сочинения — не то как абсолютный идиот, не то как всезнающий гений: враги разглядывают Москву в бинокли, а он совершенно спокоен и даже пятнадцатилетнюю девочку-дочь приглашает погостить в столице… Между тем в общеизвестных «Воспоминаниях и размышлениях» Г.К. Жукова сообщено, что в то время, когда немцы в самом деле уже разглядывали Москву в бинокли, Сталин с отнюдь не характерной для него надрывностью вопросил: «Вы уверены, что мы удержим Москву? Я спрашиваю вас это с болью в душе…»[227]
Перевернув одну страницу сочинения Радзинского, мы снова обнаруживаем подобный же «перл»: оказывается, в ноябре 1941-го «Сталин делает наркомом Жукова — смелого и беспощадного, чем-то похожего на него самого» (с. 520). Автор, вероятно, слышал краем уха, что Георгий Константинович побывал наркомом — точнее, министром — обороны, но ведь это имело место почти полтора десятилетия спустя, в 1955–1957 годах, при Хрущеве! Но более удивительно другое: Радзинский ухитрился изложить ситуацию буквально, как говорится, с точностью наоборот: ибо именно по настоянию Жукова Сталин 10 июля 1941 года стал Председателем Ставки Верховного Главнокомандования и 19 июля — наркомом обороны![228] То есть более верным было бы противоположное утверждение — «Жуков делает наркомом Сталина» (правда, не в ноябре, а еще в июле)…
Словом, людям, берущим в руки сочинение Радзинского, следует отдавать себе ясный отчет в том, что читать его уместно только в развлекательных, но отнюдь не в познавательных целях. При этом еще раз отмечу, что я обратился к той части сего сочинения, в которой речь идет о более или менее изученном времени — об Отечественной войне; написанное Радзинским о послевоенном периоде тем более нелепо; здесь, впрочем, он может сказать в свое «оправдание», что этот период вообще остается до сих пор загадочным.
* * *Для понимания бытия страны в послевоенное время первостепенное значение имеет тяжкое и даже жестокое противоречие: в результате Победы СССР-Россия обрела величие мировой державы, в определенных отношениях занявшей главенствующее положение на планете, а вместе с тем страна была тогда воистину нищей, уровень и качество жизни в ней уместно определить словом «ничтожество»… Даже в Москве преобладающее большинство населения довольствовалось, в основном, 300–600 г хлеба (то есть в среднем — 450 г) и не намного большим количеством картофеля в день…
И, конечно, гораздо более тяжелым было положение на территориях, подвергшихся оккупации, — а на них находилось около 40 % населения страны… Экономика была разрушена до предела, а большая часть жилья уничтожена. Резкое сокращение количества трудоспособных мужчин, да и женщин, крайний дефицит и какой-либо сельскохозяйственной техники, и лошадей — все это, усугубленное имевшей место на огромных территориях засухой 1946 года, привело к настоящему голоду на этих территориях и опасному для здоровья недоеданию в стране в целом. Множество людей обитало в землянках и жалких хибарках и употребляло в пищу то, что в нормальных условиях никак не считается съедобным…
В 1996 году было издано исследование В.Ф. Зимы «Голод в СССР 1946–1947 годов: происхождение и последствия», в котором собран и так или иначе осмыслен весьма значительный материал. Историк, в частности, пишет: «Можно предположить, что в период с 1946 г. по 1948 г. умерло от голода более 1 млн. человек. Вследствие голодания переболели дизентерией, диспепсией, пневмонией и др. около 4 млн. человек, среди которых было еще около полумиллиона умерших»[229].
Это «предположение» вроде бы подтверждается и собственно демографическими данными. Количество людей, имевшихся в стране в начале 1946 года (то есть родившихся не позже 1945-го), 170,5 млн., к началу 1951 года сократилось до 161,3 млн., то есть на 5,3 %; между тем количество населения начала 1949 года (то есть после голода) через пять лет, к началу 1954 года, сократилось всего на 4 %, — то есть убыль была на 1,3 % меньше. А 1,3 % от населения 1946 года — это 2,2 млн. человек, то есть даже на 0,7 млн. больше, чем предложенная В.Ф. Зимой цифра умерших от голода (1,5 млн.).
Однако нельзя не учитывать две другие причины сокращения населения в первые послевоенные годы: многие люди умирали тогда от полученных ран (так, к концу войны только в госпиталях находилось более миллиона раненых) и увечий, а кроме того, в это время продолжалась та эмиграция из СССР (главным образом, поляков и немцев), о которой шла речь выше и которая в целом составила 5,5 млн. человек. Поэтому «предположение» В.Ф. Зимы об 1,5 млн. человек, умерших от голода, не исходящее из каких-либо бесспорных данных, нуждается в тщательной проверке.
Но нет сомнения, что послевоенное состояние страны привело к множеству голодных смертей, и в этом с особенной — и горчайшей — остротой выразилось упомянутое выше противоречие между внешним — всемирным — величием победоносной страны и «ничтожеством» ее «внутренней» жизни, что, кстати сказать, было еще одной причиной той крайней засекреченности, закрытости, о которой уже не раз говорилось…
Хорошо помню первую в моей жизни встречу с людьми Запада. Я был тогда учеником 9 класса и увлекался рисованием. В тот день я зарисовывал одну из башен московского Донского монастыря, — это было 17 марта 1947 года (рисунок — с точной датой — сохранился в моем архиве). Неожиданно в безлюдный монастырь вошло для его осмотра несколько французов — молодых мужчин и женщин, очень живых — «жовиальных», роскошно (по крайней мере, на мой взгляд) одетых и источающих запахи духов и одеколонов; они казались пришельцами с иной планеты…[230]
Мне они, конечно же, были интересны, но и я — очень бедно и уродливо одетый и худой от недостатка питания (мой отец был высококвалифицированным инженером, но жизнь абсолютного большинства населения страны была тогда весьма и весьма скудной[231]) заинтересовал их хотя бы тем, что был занят «искусством» в безлюдном монастыре. Одна из француженок в какой-то мере владела русским языком, и у нас начался перескакивающий с одного на другое разговор.
Узнав, что передо мной французы, приехавшие на какое-то совещание — не помню, какое именно, я — отчасти ради «эффекта» — удивил их достаточно существенным знанием их родной литературы и истории; затем разговор перешел на Москву, и я, в частности, сказал, что могу показать им те возвышенности, с которых Наполеон смотрел на Москву, вступая в нее 2 (14) сентября 1812 года и покидая ее 7 (19) октября. У ворот монастыря французов ждала самая шикарная тогда автомашина ЗИС-101, а за рулем сидел довольно мрачный человек, который начал вполголоса допрашивать меня, кто я и откуда. Несмотря на юный возраст, я почуял некую опасность и назвал выдуманные имя и адрес. По всей вероятности, шофер этот был связан с МГБ, а я между тем всю дорогу на Поклонную (тогда еще не срытую, как теперь) и, затем, Воробьевы горы весьма вольно говорил с французами на самые разные темы…
Мою ссылку на эпизод из собственной жизни могут воспринять как нечто несообразное — ведь речь идет об Истории, а не о личной, частной жизни отдельных людей. К сожалению, люди очень редко (или вообще не) задумываются о том, что их собственная, личная жизнь и само их сознание — неотъемлемая (пусть и очень малая) частица Истории во всем ее мощном движении и смысле. Людям кажется, что это движение и этот смысл развертываются где-то за пределами их индивидуальной судьбы, — или, вернее будет сказать, они именно не задумываются о том, что их, казалось бы, сугубо частное, «бытовое» существование насквозь пронизано Историей.
Взять хотя бы то тяжкое противоречие величия и нищеты страны, о котором шла речь. 24 июня 1945 года, в день торжественнейшего Парада Победы, я, вместе с тысячами людей, стоял на набережной Москвы-реки у Большого Каменного моста, и когда до нас дошли возвращавшиеся по набережной с Красной площади шеренги фронтовиков, из всех уст согласно вырвался какой-то сверхчеловеческий — никогда в жизни более мною не слышанный — ликующий вопль… И никогда больше не видел я солдат, идущих столь торжественным и вместе с тем столь вольным (ведь шли люди фронта, а не строя) шагом. Это было захватывающим душу и неопровержимым воплощением величия нашей Победы, нашей страны.
Но вскоре же, тем же летом 1945-го, я, тогда пятнадцатилетний, шел с ближайшим другом моей юности Евгением Скрынниковым (ныне — известный художник) по Калужской[232] площади, а навстречу нам брели исхудалые дети в лохмотьях, безнадежно протягивая свои грязные ладошки к не имеющим лишнего куска хлеба или рубля встречным людям. И мой вольнодумный друг ядовито процитировал общеизвестную тогда фразу: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!»