Учебник рисования - Максим Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она широко размахнулась справа налево и наискось ударила ножом, но возле самого тела Лугового перехватила нож из правой руки и нанесла неожиданный удар левой, снизу вверх, в горло, как бьют гаучо. Луговой, закрываясь плечом, ушел в сторону, и нож рассек воздух, не причинив ему вреда. Герилья снова поменяла руку с ножом и ударила еще раз — и снова Луговой отклонился, и нож прошел мимо.
— Бойкая, — сказал Луговой, — бабенка.
Он слизнул кровь с руки, попробовал ее, как дорогое вино, почмокал языком. Потом сплюнул.
— Ну, иди сюда, — позвал Луговой старуху. — Яви революционную прыть.
Чиновник стоял набычившись посреди комнаты, и внезапно стало ясно, что он непобедим.
— Ты не знаешь, — прошипела старуха, — как мы умеем драться.
Она шла на Лугового прямая, черная, непримиримая, и нож блестел в ее руке.
Но следующего удара старуха сделать не сумела. Чиновник подскочил к ней и кулаком сбил Герилью на пол. Она упала тяжело, сразу всем костлявым телом, плашмя.
— Есть кто-нибудь? — крикнул Луговой в коридор, и квартира наполнилась шагами.
Вошла гвардия Лугового, те молодцы, что всегда дежурили неподалеку. Рассредоточившись по дому, на площадках лестниц и в парадном всегда находились люди. Чеченские охранники, услужливый Сникерс, шофер и вертлявые секретари — все те, кого посетитель дома на Бронной мог принять за запоздалых гостей, кинулись в гостиную.
— Возьмите ведьму, — сказал Луговой и указал через плечо, и челядь двинулась, повинуясь приказу. — Держите ее, — но Марианны уже не было в комнате. Как успела уползти она, и куда? Как смогла скрыться? Вот здесь лежала, посреди комнаты — и нет ее больше.
— Кого брать-то? — спросил Сникерс и распушил усы.
Луговой озирался, злоба исказила его сухое лицо.
— Черт с ней, — сказал он, — сама отыщется. Возьмите старика, отвезите домой. Он болен, его в дурдом надо. Не отсюда же его везти, верно? Жене на руки сдашь. И построже себя держи. Оттуда в больницу позвонишь, — сказал он Сникерсу, — вызовешь перевозку. Пусть из дома и забирают. Руки крути, нечего паскуду жалеть. Ты не смотри, что старый. Он наглый, с ними строго надо. Проследи.
Как только Рихтер услышал, что эти страшные люди везут его домой, — он успокоился. Он представил себе, как встретит их Татьяна Ивановна, и волноваться перестал. Он еще не знал, что именно сделает она, как она его защитит, но ясно видел, как выходит она в прихожую в своем ситцевом халате в розовых цветочках, как встречает ночных гостей. Он представил, как сжимает она в презрительную полоску узкие губы и говорит страшному человеку с усами: ну и что ты сюда приперся, дурак? — и Рихтеру стало легко на душе. Таня все сделает. В том, что она справится с пятью крепкими мужчинами, Рихтер не сомневался. Уж Таня им задаст. Сил у Татьяны Ивановны с возрастом поубавилось, но то, что она его не даст в обиду, Соломон Моисеевич знал. Ох, она устроит. Ох, устроит. Соломон Моисеевич дал усадить себя в автомобиль и почти благосклонно посмотрел на провожатых. Бедные, они и не знают, куда едут.
44
По мере обучения художник становится пленником своего мастерства: он видит, что существует предел, перейдя который, он рискует ошибиться в работе. Всякий художник старается создать вещь безусловную, на века, и страшится ошибок. Корпоративная договоренность обозначает определенный уровень умения как достаточный, все что за ним — чревато провалами. Профессионализм советует воздержаться от величественных жестов: избыточная патетика ведет к преувеличениям, те, в свою очередь, — к ошибкам. Великого художника от хорошего профессионала отличает обилие ошибок — он не боится великих жестов.
Мы редко найдем формальные просчеты в работах учеников Рембрандта, но сам мастер позволял себе ошибаться часто. Последователи Микеланджело соблюдали пропорции тщательно — но сам мастер относился к пропорциям свободно. Современники Франциско Гойи рисовали аккуратно, но гениальный Гойя, увлекаясь, рисовал плохо — ракурсы ему не давались. Непомерно длинная рука «Мальчика в красной жилетке» Сезанна, криво вставленный глаз женщины в «Хиосской резне» Делакруа, корявое рисование честного Мазаччо — перед нами вещи, не зависящие от нормативов профессии: ошибка — непременный спутник великого.
Не надо стеснятся великих фраз и отчаянных линий: они, безусловно, не вполне верны — но чему следует быть верным? Они ведут к ошибкам — но так только и можно узнать, что образ — живой.
Образ живет именно потому, что он уязвим. Создавать безупречные условия для его хранения не нужно. Вечная жизнь не требуется ни для человека, ни для картины. Не следует боятся утрат: потеря — привилегия подлинного образа.
Мы любим человеческое лицо остро и отчаянно — именно потому, что знаем: оно не вечно. Всякий образ и любая картина обречены на смерть — исключений не бывает. Умрет человек, и картина рано или поздно погибнет, ей отпущено определенное время жизни и срок отмерен. Осыплется фреска, растрескается масляная краска на полотне, не пощадят произведения огонь и нож — придет время, и не станет картины, как не стало многих картин Боттичелли, как не стало иных фресок Мантеньи, как не стало «Данаи» Рембрандта, как не стало икон Монте Кассино, как сгинули в небытие многие великие картины.
Смертность человека, смертность картины, смертность образа — есть непременное условие жизни, ее финал, горький и величественный. Наличие жизни можно доказать лишь одним способом — приходом смерти. Бытие проверяется небытием, и больше удостоверить факт бытия нечем. Приход смерти проверяет простую вещь: смогла ли смерть забрать все существо человека, или осталось нечто, неподвластное ей. Художественный образ христианского искусства повторяет таким образом путь самого первого образа, образа Спасителя. Собственно, в том и состоит подвиг Христа, разделившего смертную жизнь человека во всей ее неизбежности: он обозначил границы жизни — и обозначил границы смерти. Сущность художественного образа выражается формулой: смертию смерть поправ.
Не умирает только то, что никогда не жило. Знак — вечен; и дорожный указатель, и квадрат польского хуторянина можно воспроизводить бесконечно, и ничего в изображении не поменяется, и смысл изображения не исказится, — просто оттого, что там не было смысла никогда. Но никто не вернет к жизни «Данаю», никогда мы не увидим картины «Заговор Юлия Цивилиса» так, как она была написана, никто не напишет снова «Битвы при Кашине» Микеланджело, погибшей при пожаре, никто не воскресит алтарей Грюневальда, исчезнувших в море. И скорбеть об этом не следует. Дух этих произведений пребудет с людьми всегда, и никакая стихия истребить его не в силах.
Бессмертие (если вкладывать в это слово христианское содержание) не имеет отношения к вечности и существует постольку, поскольку преодолевает акт физической смерти. Произведение искусства — бессмертно.
Глава сорок четвертая
ПЕРФОРМАНС СТРУЕВА
IНаступил момент — и Струев стал делать ошибки, одну за другой. План его был порочен и дик, однако ему самому представлялся логичным. Так, во всяком случае, ему казалось, пока он продумывал ходы своей партии, высчитывал время по дням и минутам. Общая посылка была верна, анализ политической ситуации точен, выводы он сделал единственно возможные, — так он считал. Плохо, что в союзниках он числит взяточников да старого инвалида, но он и не привык рассчитывать на других. Можно было вовсе отказаться и отступить — он понимал степень риска. Однако Струев был человек азартный и — что хуже — безмерно самонадеянный. Он ездил по сибирским городам, и ему представлялось, что он узнал и понял тамошних людей, сможет на них опереться. Он говорил с членами Партии прорыва, и ему казалось, что он верно определил их основные побудительные мотивы — тщеславие и алчность. Он присмотрелся к деятельности депутатов, и решил, что понял, как деятельность регулируется. Ему мнилось, что понимания достаточно для работы. Отчего же у других получается, а у меня не получится? — думал Струев.
Когда он лежал у себя в мастерской, укрытый спальным мешком, и курил в темноте, он думал так: коль скоро бездарные и ленивые политики, трусливые и медлительные взяточники могут добраться до депутатских кресел — что помешает мне, быстрому и сильному? В газетах, которые Струев купил для чтения за утренним кофе, он познакомился с очередной предвыборной программой: новый кандидат, борец за гражданские права, сыскался среди старых ворюг. Новый кандидат словно почувствовал, что Струев торопится: со страниц газеты он призывал народ сплотиться вокруг демократических знамен. Грядут перемены, говорил старый вор, грядет новый виток свободы, и народ с новыми силами рванется к заветной мечте! Старый вор с энтузиазмом давал понять: хоть страну разворовали порядком, но, если по сусекам поскрести — найдется и для него. И, глядя на жирное лицо на газетной фотографии, Струев лишний раз сказал себе, что время он выбрал верно. Теперь пора. Поход его, тот долгий солдатский поход, в котором он находился последние тридцать пять лет, вывел его к крепости, которую надо взять. И когда стало понятно, что настал день — и надо будет идти на штурм, солдат не испугался и не изменил решения. Поход есть поход, и уж если ты однажды пошел в поход, глупо увиливать от боя. Струев осмотрел стены крепости, прикинул высоту, рассчитал силы. И как солдат в походе, который знает, что завтра бой, а пока можно поспать, Струев засыпал, укрывшись своим спальным мешком. Он засыпал спокойный и уверенный: завтра надо будет сделать так и так, надо встретиться с одним депутатом и с другим — одному дать сто тысяч, другому пообещать два миллиона. Потом собрание Партии прорыва. И здесь тоже все ясно.