История жизни, история души. Том 3 - Ариадна Эфрон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вновь наша семья перебралась за город, и возобновилось наше кочевье по знакомым деревням — Иловищам, Мокропсам, Вше-норам.
Как всегда, Марина много работала, но больше, чем всегда, - по контрасту с Прагой, - уставала и раздражалась от быта и вечных его нескладиц и несуразностей; тосковала о твёрдой почве под ногами -после недавнего асфальта особенно тяготила грязь, в которую под дождями превращались деревенские тропки и дорожки. Один из отдалённых уголков очередной деревни, в который мы забрались, так и был прозван знакомыми: «эфроновские грязи».
Стараясь, по своему разумению, «помочь родителям», я решила экономить обувь: уходя в лес за ягодами и грибами, прятала сандалии под мостиком за околицей; обувалась на обратном пути. Подобно многим прочим моим разумным затеям, экономия вышла боком: однажды грянула гроза, пыльная канавка под мостиком превратилась в русло внезапно возникшего потока, умчавшего злополучные сандалии в Бероунку, а может быть и в самоё Влтаву. Как ни скулила я на берегу, сандалии не вернулись. Пришлось покупать новые. Было мне на орехи.
Как думается теперь, эмигрантское деревенское житьё-бытьё ещё хранило в себе черты тогда недавнего для многих дачного дореволюционного обихода. Ходили друг к другу в гости: званые или - как снег наголову; справляли бесконечные именины; устраивали неторопливые совместные прогулки, пикники; любительские спектакли, вечеринки, детские праздники и литературные чтения.
Во Вшенорах, наискосок от лавки пана Балоуна стояла красивая «Вилла Боженка», большая, вместительная дача; её снимали пополам многодетная семья писателя Е.Н. Чирикова (все его дети были взрослые) — и вдова Леонида Андреева, Анна Ильинична74, с Ниной, молодой, красивой дочерью от первого её брака, и с тремя детьми-подростками от брака с Андреевым: Верой, Саввой и Валентином.
Странная это была женщина — гнетущая какая-то; невзирая на всю её лёгкость на подъём, быстроту и непосредственность реакций, движений, решений, суждений; несмотря на яркую внешность, жаркую черноокость и кажущуюся простоту. Покойного мужа любила она без памяти — продолжала любить даже с вызовом, как бы стремясь защитить его, за него поспорить и отстоять... от кого?
За границу она вывезла не только рукописный его архив, но и пуды его попутных увлечений; сделанные им снимки, написанные им картины, какие-то мудрёные инструменты, приборы и приспособления, — и всё это хранила, охраняла - ревниво и ревностно.
Аля с матерью
Париж, 1925
Марину она равно и привлекала и отшатывала; ею можно было любоваться, а вот любить, пожалуй, невозможно; что-то нечеловеческое в ней было. Или — казалось.
Детям её с ней было нелегко.
В большой - громадной - всеми громадными окнами глядевшей в сад комнате Анны Ильиничны иногда собирались литературные «посиделки» - одни читали, другие слушали.
В одну из памятных андреевских дат она устроила чтение неопубликованной, никому тогда не известной пьесы мужа — «Самсон в оковах».
Читать должен был зорко ею высмотренный и ею же на слух проверенный актер А. Брэй75, одарённый, острого ума человек, рыжий, как лис, и хромой, как Байрон; рукопись пьесы была ему вручена заблаговременно, чтобы он успел всерьёз подготовиться...
Как сейчас вижу: единственное световое пятно — лампа с классическим зелёным абажуром на столе; у стола — кресло для чтеца; подпирая стенки, как на Петровских ассамблеях, - слушатели в умильно-напряженных позах. В полумраке нехорошим темным огнём горят великолепные глаза (очи!) Анны Ильиничны.
Брэя нет как нет. Опаздывает? или забыл? И вообще - что-то будет? Наконец, когда всем уже решительно невтерпеж и хочется чесаться и даже кусаться, — влетает, наигранно-непринужденно, изящно раскланиваясь и извиняясь на ходу, — чтец. Коллективный вздох облегчения.
Брэй садится в кресло, откашливается, наливает воду из графина, пьёт, снова откашливается, бережно достаёт из потрёпанного портфеля рукопись, оглаживает её, пристраивается поудобнее — Анна Ильинична следит за ним пристальным тигриным взглядом — и — нарастающий, бархатно-громкий, актерский голос:
— Леонид Андреев. Самсон в окопах.
На чириковской половине жилось добродушно, естественно, без гнёта76, хотя, как в каждой большой и очень дружной семье, были и трения, и неполадки, и страдания. И тоска.
Тоска жила в комнатке Евгения Николаевича, воплощённая и воплощаемая им — нет, не в рукописях: в деревянных модельках волжских пароходов, которые он сооружал на верстаке у окошка, глядевшего в самую гущу сада. Комната была населена пароходами -маленькими и чуть побольше, баржами — коломенками, тихвинками, шитиками, гусянками; челнами и косными... Тесно было волжанину во Вшенорах, мелководно на Бероунке!
Дружить со всей чириковской семьей Марине было несподручно — очень уж велика и разновозрастна была семья! Появлялись у нас в розницу то Людмила (вскоре уехавшая), то Валентина, то — старики. В честь Евгения Николаевича Марина даже пироги пекла, что было ей совсем не свойственно; Чириков, смеясь, называл их «цыганскими пирогами на кофейней гуще» и ел с аппетитом, жена его, Валентина Георгиевна77, вежливо спрашивала - «как вы это готовите?» - и недоверчиво отщипывала кусочек...
...Добрая память детских лет хранит только добро, детские глаза выбирают из окружающего красоту, детские уши чутки к «интересному», смешному, забавному. Моя Чехия была порой моего детства, порой моего - на всю жизнь — простора, и весело вспоминается мне.
А как было у взрослых? Каково было им?
Ранней весной 1924 года мой отец пишет сестре в Москву:
«...В Праге мне плохо. Живу здесь, как под колпаком. Из русских знаю очень многих, но мало к кому тянет. А вообще к людям очень тянет. И в Россию страшно как тянет.
Как скоро, думаешь, можно мне будет вернуться ? Не в смысле безопасности, а в смысле моральной возможности? Я готов ждать ещё два года. Боюсь, дальше сил не хватит...»
Осенью того же года, ей же:
«Самое тяжёлое в моих письмах к тебе, это — необходимость писать о своей жизни. А она так мне мерзка, что рука каждый раз останавливается “на этом самом месте ”... Если бы рухнула стена, нас с тобой разделяющая! Господи!
Но не писать о себе значит ничего не писать...
Эту зиму я не переезжаю в город. Живём в ложбине, окруженной горами и лесом. Из окна вид на уже покрасневший холм и на небо, синее по-южному. Стоит бабье лето. По ночам уже морозит, днём жара. Каждый день езжу на занятия в город, который отсюда в двадцати верстах.
С ужасом ожидаю наступления зимы.
Двадцать пятый год сулит трудности. Разрываюсь между университетом и необходимостью немедленного заработка. Возможно, что заработка ради придется перебраться в Париж — там хоть какие-то шансы на работу, здесь — никаких. Нас, русских, слишком много.
Значит, бросать университет. Меня это не очень огорчает, ибо — не всё ли равно ? Но, знай я это раньше, иначе бы построил свою жизнь.
...Ясейчас занят редактированием небольшого журнала, литературно-критического. /Студенческий журнал «Своими путями»./ Мне бы очень хотелось получить что-нибудь из России — о театре, о последних прозаиках и поэтах, о научной жизни.
Если власти ничего не будут иметь против, попроси тех, кто мог бы дать материал в этих областях, прислать его по моему адресу. Очень хотелось бы иметь статьи — или хотя бы заметки о Студии [Вахтангова], Камерном театре, Мейерхольде. С радостью редакция приняла бы и стихи и прозу...
Поговори с Максом [Волошиным], с Антокольским - может, они дадут что-нибудь? Сообщи мне немедленно, могулия чего-либо ждать?
...Мне никто не пишет. У меня чувство, что все москвичи меня забыли. Я знаю, что меж нами лежат годы, разделяющие больше, чем тысячи и тысячи вёрст. Знаю, что сам виноват. Но всё же — больно.
Пиши, Лиленъка! Твои письма — единственная реальная связь и с Россией, и с прошлым, а может быть — и с будущим...»
Рассеянное по Марининым тетрадям - среди черноты черновиков и белизны беловиков, записей о переездах:
Июнь 1924 года в Иловищах (там, по остывшим следам, дописывается «Поэма Конца»: «А коней во мне — куда раньше!Начав, как вздох, дописывала как долг]»).
Июль в Дольних Мокропсах («переехали из Иловищ вД. Мокропсы в разваленный домик с огромной русской печью, кривыми потолками, кривыми стенами и кривым полом, — во дворе огромной (бывшей) экономии. Огромный сарай - который хозяйка мечтает сдать каким-нибудь русским «штудентам», сад с каменной загородкой над самым полотном железной дороги. — Поезда.