Дневник путника - Виктор Лихачев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да если бы не он, меня давно уже не было на свете.
— Кто это — он?
— Знамо, Николай Угодник, кто же еще? Я бы рассказала, только вот не знаю, поверишь ли ты мне, милый? Молодые ведь в это не верят.
— Так вы расскажите. В жизни каких только чудес не бывает, почему же я не поверю?
Женщина неспеша отложила в сторону пук травы, отерла о передник руки, будто собиралась взять у почтальона письмо, и начала рассказ.
— После войны муж мой пришел домой живой, но весь израненный. Года три промучился да и помер. И оставил он мне четверых ребятишек мал мала меньше. Похоронила я его, отплакала свое и что мне делать — не знаю. В доме не то что хлебушка — картофелины нет. Чем мне ораву мою кормить? А тут от слез или еще от чего, только отнялись у меня руки и ноги. Лежу и прошу у Господа, чтобы он прибрал меня к себе. Сколько же можно мучиться? Всю войну в колхозе заместо лошади на себе пахала, а теперь и рада пахать, да не могу. Даже воды себе принести не в силах. Лежу я, думаю о смерти, что бы она скорее приходила, вдруг дверь открывается и заходит старичок. Какой-то весь легкий, светленький. Бородка у него такая беленькая была, а волосики не голове реденькие. Это уже я после его внешность вспомнила, а тогда он только вошел, перекрестился и сразу с порога мне говорит:
— Здравствуй, хозяюшка. Водички испить не дашь? Уж больно долго иду я. — Голос у него ласковый такой, смотрит приветливо.
— Ох, мил человек, — отвечаю, — возьми там, в ведре. Я не могу тебе подать воды, уж прости меня.
— Али заболела? — участливо так спросил, и я ему все рассказала. Рассказываю, а сама слезами обливаюсь. А он мне тихо-тихо:
— Поплачь, поплачь, милая. Слезы в души скорбь снимают. Вот увидишь. Господь не оставит тебя, все будет хорошо. И ноженьки твои отойдут, и рученьки, детишек не ноги поставишь, не сомневайся.
Потом он попил воды, поблагодарил и как-то быстро ушел, что я не успела спросить, кто он, откуда. А только ушел, меня как пронзило всю: догадалась, кто приходил ко мне. Почти сразу ко мне соседка пришла, спрашиваю ее, видела, мол, кто ко мне заходил? Она никого не видела и во всей деревне никто его не видел. Если б это обыкновенный странник был, разве он незамеченным по деревне прошел? А уже к вечеру стало мне сначала одну руку покалывать, затем другую. Утром слышу, телега ко двору подъезжает. Заходит председатель наш, Ефим Иваныч, хороший такой был мужчина. Ты, говорит, Петровна, не волнуйся. Мы тебя с ребятишками в беде не бросим. И что же ты думаешь? Два мешка хлеба привез. От колхоза. Вот так милый. А ты говоришь.
Но я ничего не говорил. Я слушал и верил. Тем более, что мне и раньше встречались люди, пережившие подобное. В самый трудный час приходил к ним легкий старичок с белой бородкой, с добрым взглядом и ласковой речью. Приходил, и отступала беда.
Петровна вдруг спохватилась:
— Заболталась я. Мне же еще скотину поить надо. Мы попрощались. Она пожелала мне легкой дороги. И дорога на самом деле оказалась легкой. Через часа три я передохнул в маленькой посадке. Очень хотелось, чтобы повстречался мне вот здесь, в поле старичок с котомкой за плечами и светлой бородкой. Он, наверное, появился бы, словно из-под земли. Что-нибудь спросил: под неспешные мысли я уснул. Когда проснулся, от утренней грусти осталось маленькое облачко. Дорога звала вперед. Но солнце пекло, время в запасе еще было, и я открыл книгу. Чтение для меня — одно из самых больших удовольствий в жизни. Помню, что отец научил меня читать очень рано, и я с удовольствием читал своим товарищам по детскому саду "Мойдодыра". Когда в восемь лет я очень тяжело заболел, и меня на целый год отвезли от родного дома в огромный город, столицу, в больнице я больше всего скучал по родителям, друзьям, дворовому псу Цыгану и своим детским книгам. Мария Иосифовна, профессор, буквально вытащившая меня с того света, стала опекать меня. Жила она одна, детей у нее не было, книги. Которые она мне стала приносить, были совсем не детскими; представляю, как было забавно наблюдать восьмилетнего мальчика, читающего Геродота. Но мне нравилось и за год я прочитал уйму книг.
С тех далеких пор чтение превратилось у меня в своеобразный ритуал. Я вначале стараюсь, все, что возможно, узнать об авторе. Хорошо представить не только его самого, но и его дом, в котором он жил, окружающую местность, близких людей. Перед чтением стараюсь минут на десять отключиться от всего, и мысленно переношусь в дом к автору книги. Он предлагает мне кресло, стул или циновку, заваривает чай или травы. Я начинаю слушать. Не обязательно я соглашаюсь с тем, что он мне говорит. Но я стараюсь не спорить, — ведь я в гостях. Тем более, что даже в заблуждении много мудрости.
Пусть сегодняшний день не будет исключением. Достаю маленькую книжечку и я уже не в средней полосе России конца двадцатого века, а в Китае четвертого века нашей эры. Маленький домик, пять ив, склонившихся под кровлей, журчание ручья под горою, кругом холмы, покрытые сливовыми садами. Здесь живет Тао Юаньмин, один из самых великих китайских поэтов. Живет в бедности, почти нищете. Ведь за достаток, богатство надо платить. И страшно, когда плата эта — жить так, как не хочешь, как не велит тебе совесть. Поэтому он бросил чиновничью службу в столице и живет в деревне. Обрабатывает землю, растит сыновей, пишет стихи, читая их, вернее, напевая всем тем, кто заходит под его кровлю. Сегодня постучусь я. И вот мы сидим с хозяином, в стене поет сверчок. Теплый летний вечер черным пологом закрыл от на соседнюю гору, видом которой мы только что любовались. Звучат стихи. Я закрываю глаза и вслушиваюсь в негромкий голос: Я поставил свой дом
в самой гуще людских жилищ, Но минует его
стук повозок и топот коней. Вы хотите узнать,
отчего это может быть? Вдаль умчишься душой,
и земля отойдет сама. Хризантему сорвал
под восточной оградой в саду, И мой взор в вышине
встретил склоны Южной горы. Очертанья горы
так прекрасны в закатный час, Когда птицы над ней
чередою летят домой! В этом всем для меня
заключен настоящий смысл… Я хочу рассказать,
и уже я забыл слова… Современники дали Тао Юаньмину посмертное имя Цзинцзе, что означает "спокойный и чистый". Не без сожаления прощаюсь с Цзинцзе: мне пора идти дальше. У нас в России тоже сейчас вечереет.
Вскоре вхожу я в большое село. Это Новоселебное. Вечер принес прохладу. В пруду ребятишек смешили загорелые и пропыленные взрослые. За каждым забором движенье, хлопоты, предвечерняя суета. Еще тридцать минут ходьбы, и меня встречает поселок Шварневский. Маленький, опрятный, зеленый. На улицах только мамы с колясками да стайки подростков. Тихо. Покойно. И хорошо.
5 июля. На Голгофе.
У меня есть добрый знакомый, мой земляк, уехавший из родных мест лет двадцать тому назад. Как уехал он из родной деревни с мешком за плечами и связкой книг по физике, так больше в отчие края ни разу и не попал. Теперь он преуспевающий человек, правда, относительно большинства своих сограждан, не более того. Вечерами, отдыхая от трудов праведных, после второй или третьей рюмочки, очень он любит вспомнить родную деревню.
— Вот ведь красота где, — горячится он, будто с ним кто-то спорит, — Сама деревня на холме. Дома стоят вокруг старого пруда. Рядом церковь, сад старинный: Затем он вспоминает своих друзей, подруг, родственников, знакомых, говорит о том, как хорошо бы выбраться на землю предков, искупаться в пруду, походить по родным полям, надышаться чистым воздухом, сбросить с себя всю эту городскую пыль, суету и прочую мерзость.
О знакомом вспомнил я совсем не случайно. Деревня, о которой он так любовно рассказывал, находилась в десяти верстах от Шварца, и я решил зайти туда. Все будет приятно другу, если передам поклоны от его знакомых. Утром, простившись с тихим и уютным Шварцем, отправился в путь. Только выйдя из поселка, дорожка сразу же повела в рощу. День обещал быть погожим, птицы встречали его начало дружным хором, не смолкавшим ни на минуту. Под столь чудесное звуковое сопровождение я и дошел доближайшей деревни. Однако это была не Ивровка, куда я шел, а Петрово. Деревенька, почти нежилая, мирно дремала под солнцем, глядясь в мутные воды маленькой речушки, на берегах которой стояла. Мне объяснили, что до Ивровки добраться очень даже просто, только путь будет все на гору и на гору. Ивровка действительно располагалась на возвышенности. Правда, уже с первых шагов я почувствовал, что это то единственное, что соответствовало описаниям моего приятеля. Пруда уже давно не было. Редкие дома поражали своим беспризорным видом и бедностью. Все кругом буквально по колено в грязи, по уши в лебеде, крапиве, лопухах. Повсюду валяется брошенная сельхозтехника. Вернее то, что раньше было ею. И ни одного человека вокруг. А вот и церковь. Продираюсь сквозь заросли травы и груды металлолома. Церковь используется как склад. Двери на огромном амбарном замке. Пытаюсь посмотреть, что внутри. Какие-то весы, старая рухлядь. Из окошка тоненькой полоской пробивается луч. Постепенно начинаю привыкать к темноте. Я ошибался. Это даже не склад, просто бросили сюда все, что не нужно, закрыли, а ключ, наверное, бросили куда-нибудь в ближайшие заросли, чтоб не дай Бог, кто-нибудь не вошел в церковь. А есть кому приходить сюда? Деревня если еще не умерла, то при смерти, и надежды на спасение не осталось. Как и в заброшенной церкви под Козельском, здесь тоже сохранились остатки росписи. Могу разглядеть совсем немного. Христос несет крест. Голгофа близка. Вокруг люди. Насмешливые, равнодушные, жестокие, смеющиеся лица. "И неся крест Свой, Он вышел на место, называемое Лобное, поеврейски Голгофа. Там распяли Его"/Иоан. 19, 17–18/. И горечью обожгло почтим физическое ощущение того, о чем знал и думал раньше. Ивровка — это Россия. Распятая на кресте, который она несла. Воскреснешь, Родина моя, или так и не сойдешь с Лобного места?