Студенты (Семейная хроника - 3) - Николай Гарин-Михайловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самый тесный кружок студентов оставался еще долго, пили брудершафт, говорили о порядочности своего заведения, говорили о старинной дворянской крови.
Карташев, подвыпив, ехал на извозчике домой с Шацким и, охваченный вечером, говорил приятелю:
- Черт с ними: я сегодня раз десять влюбился... Господи, сколько красавиц на свете...
- Да, мой друг, тебя не хватит: ты и теперь уж на что похож...
- Завтра еду с визитами.
- А я завтра дарю свой фрак первому холую и засаживаюсь за занятия.
- Не говори о занятиях... Я в первый раз пьян: это очень приятно.
- Я не сомневаюсь, что из тебя выйдет пьяница.
- Нет, не выйдет... Денег, денег, Миша, где достать?
- Домой напиши...
- Напишу, что заболел: ведь все равно мне же, Миша, потом все достанется...
- Конечно.
- Миша, можно так полюбить, чтоб забыть все для любимой женщины? Если можно - стоит жить, нельзя - смерть сейчас... Говори: можно?
- Нельзя...
Они ехали по Фонтанке.
- Стой! - крикнул Карташев.
Извозчик испуганно осадил лошадь, и Карташев, быстро сбросив пальто, в одном фраке бросился к реке.
- Дурак! - закричал Шацкий и испуганно побежал за ним.
Карташев громко хохотал, стоя у перил.
- Миша, я забыл, что теперь зима: Фонтанка ведь замерзла...
Карташев с своей партией торжествовали победу над врагами, но громадный сбор с вечера тем не менее попал в руки противной партии, так как беднейшие все были там. Ни Карташев и никто из его партии не подозревал, что из этих бедных никто и не дотронулся до собранных денег и все эти деньги пошли на тех, кто был еще беднее, еще больше нуждался.
Бросив громадную подачку бедноте, Карташев и его компания считали себя вправе смотреть на эту бедноту как на облагодетельствованную в некотором роде ими. Тем неприятнее было видеть с их стороны все ту же черную неблагодарность.
- Просто нахалы, - говорил огорченно Карташев.
XXVIII
Впрочем, вскоре институтские и денежные дела, и Верочка, и все новые знакомства - всё сразу вдруг отлетело на самый задний план в жизни Карташева.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сифилис! ко всему остальному.
"Вот я все думал, как это выйдет в жизни, а теперь все сразу знаю", подумал Карташев. Он оделся, вышел из кабинета врача и, точно проснувшись, подумал: "Что такое я отвечал ему? Кажется, я много глупостей наговорил".
На мгновение мысль о глупостях изгнала все остальные, но сознание возвратилось, и у Карташева от ужаса не хватило воздуху, чтобы перевести дыхание.
Чувствуя, что что-то страшное охватывает его, с чем его воля может и не справиться, Карташев испуганно подумал: "Не надо ни о чем думать..." И он диктовал себе: "Вот я теперь иду, и больше ни о чем и не надо думать... иду... теперь пальто надену... надо дать на водку; "водки, Шацкий говорит, разорят меня..." - не разорят, потому что скоро всему конец". Он вышел на улицу и сел в сани.
Но опять защемило и захватило в груди, и опять Карташев гнал страшные мысли и снова каким-то очень быстрым кругом возвращался к ним. То вдруг показалось ему, что все это случилось не с ним, а с другим, или с ним, но во сне, и так хотелось вдруг спать, лег бы на мостовую и заснул навсегда. "Слава богу, кажется, теперь без колебания покончу с собой. Револьвера нет: заехать разве и купить?"
Он не ответил себе на этот вопрос, потому что почувствовал, как все нутро его восстало против смерти. "Но что же делать? - тоскливо спрашивал он себя. - Неужели так жить?!" В ответ только уныло дул ветер, гнал по небу тяжелые свинцовые тучи, и они неслись беззвучно, угрюмо вперед.
Он приехал домой, вбежал по лестнице, чиркнул спичкой в неосвещенной квартире и увидел в зеркале отражение своего бледного лица. Спичка потухла, и осталось впечатление, что там, в зеркале, мелькнул страшный остов какого-то человека.
Холодный ужас сковал его члены, и опять сознание истины во всей ее ужасающей наготе охватило и проникло в его душу.
"Прочь, прочь отсюда! - паническим страхом выбросило его назад на лестницу. - Поеду в театр, условились во фраке: три месяца еще ничего не будет заметно, а через три месяца смерть".
Карташев повеселел даже: три месяца! Много времени! Многие и до завтрашнего утра не доживут.
Он стал мыться, чистить зубы, чесаться и сосредоточенно одеваться.
Силы вдруг оставили его, и он, проговорив тихо: "Господи, что ж это?" лег на кровать и зарыдал. Тяжелые судорожные вопли вырывались из груди, все существо его вздрагивало, и все новые и новые лились слезы. "Господи, что ж это?" - повторял он все ту же фразу, которая, как молотом, била туда, где был источник этих слез... Фраза перестала действовать, он лежал, закусив подушку, равнодушный, апатичный, спокойный.
Он встал и подошел к зеркалу.
"Волосы есть еще - густые, русые... глаза..."
Карташев показал себе зубы, стиснув рот.
"Может быть, кто-нибудь еще влюбится, а я мертвый уже. - Чужой в этом мире, гость на три месяца... Ну, и отлично: не надо ни о чем думать, не сметь думать! Мертвецы разве думают?"
Он умылся еще раз, оделся, надушился, несколько раз растрепал и опять расчесал волосы, надел пальто и вышел на улицу.
В театре кончалось третье действие оперы "Ромео и Джульетта".
Ослепленный светом, во фраке, уверенно, с усвоенной уже манерой баловня судьбы, Карташев не спеша прошел в первый ряд и небрежно, не смотря на Шацкого, опустился в кресло. В это мгновение смутное удовольствие заключалось лишь в том, чтобы сильнее поразить Шацкого.
- Ну? - тихо, встревоженно спросил Шацкий.
Карташев спокойно-пренебрежительно назвал свою болезнь и, равнодушно подняв бинокль к глазам, начал смотреть на сцену.
Шацкий как сидел откинувшись вполоборота к Карташеву, так и остался, точно окаменел в своей позе.
Он усиленно мигал глазами и смотрел: смотрел на волоса Карташева, на его профиль, на то, как он держал бинокль; осматривал его костюм, ноги и опять, мигая, уставлялся в его лицо. Какое-то удовольствие, какой-то животный инстинкт самосохранения охватил его: не он, а вот этот болен. Он здоров и ни под каким видом не желает быть на его месте. Но затем ему стало жаль Карташева. Какое-то движение его руки, какой-то поворот сказали вдруг о его страданиях.
Шацкий ласково и тепло спросил:
- Тёма, правду говоришь?
Руки Карташева, державшие бинокль, дрогнули, и, прежде чем он успел вынуть платок, слезы закапали по его щекам. Карташев все смотрел в бинокль и незаметно стал вытирать слезы.
Шацкий как-то крякнул и отвернулся к сцене.
Действие кончилось. Успокоившийся Карташев равнодушно обводил глазами ложи, облокотившись о барьер. Горели огни театра и мягко тонули в тени прозрачной голубой обивки литерных лож. В ложах сверкали дорогие наряды дам, хорошенькие лица, в памяти еще сохранилось впечатление сада, фантастической ночи, красных, синих и белых огней, всего аромата нежной сцены объяснения в любви Ромео с Джульеттой. Жизнь и смерть были в душе Карташева, и он говорил, бросая отрывочные фразы:
- Ну, что ж, конец... и без меня будет театр и будет публика сидеть... весь этот блеск... а я буду в могиле...
Карташев оперся о барьер, вытянув далеко вперед ноги, скрестив их, и смотрел рассеянно по сторонам.
Шацкий залюбовался красивым и выразительным лицом Карташева, выражением его детски мечтательных острых глаз, его стройной фигурой. Он вздохнул и громко проговорил:
- А какой мальчик был! Немножко больше денег, и женщины всего мира были бы у его ног.
- Теперь, когда это все уж не мое, ты признаешь? - усмехнулся Карташев.
- Я всегда признавал.
- Но молчал...
- Мой друг, правду говорят только покойникам.
- Собственно, я имею шансик, - усмехнулся Карташев, - все сразу умирают, а я еще месяца два-три буду смотреть из-за могилы.
- И какой еще шансик! - весело подхватил Шацкий. - Нет, мой друг, ты настоящий джентльмен, был им всегда, таким и в могилу сойдешь...
- Спасибо... Я знаю, Миша, что и не джентльмен я, и не красавец, и вся эта наша жизнь ерунда сплошная, но на три месяца... Миша, стоит ли менять?
- Не стоит, и в твою память я всегда так буду жить.
- Вспоминай меня. Когда ты влюбишься, как тот Ромео в свою Джульетту, вспомни, что я мог бы так же любить, я, который буду уже прах времен. Прошли все: великие и малые, гении и дураки... Не все ли равно, Миша: тридцать лет больше, тридцать лет меньше?
- Все равно. А не напиться ли нам сегодня так, чтобы забыть все?
Карташев молча кивнул головой в знак согласия.
- Теперь я свободный дворянин и на все согласен... Одно обидно: глупо жизнь прошла... Разве поехать и убить Бисмарка? Я часто думал: кому нужна моя жизнь! Так, по крайней мере, память благодарного потомства заслужить хоть смертью. Если нельзя уже жить как должно, Миша, жить человеком, то хоть умереть человеком.
- Нет, оставим политику, мой друг, - поверь, что это глупо и недостойно джентльмена. Ну, что ж, едем? Черт с ним, с театром.