Над Кубанью Книга третья - Аркадий Первенцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не надо, не троньте.
Елизавета Гавриловна бросилась между вошедшими и сыном.
Совершалась огромная несправедливость. Силы были неравные.
— Цепкая, — сказал один, отталкивая ее, — тяжелая. — Он нечаянно задел ногой чугунок с кипятком. Поднялся пар, и струйки воды побежали по полу.
— Я его еще не купала, — испуганно закричала мать.
— Мы его у себя искупаем.
Двое взяли Мишу под мышки и за ноги и понесли к выходу. Третий попытался накинуть сверху одеяло, но оно соскользнуло. Тогда он отбросил его ногой.
— Господа, это бесчеловечно… ненужная жестокость, — сказал один из пришедших, коренастый человек в погонах, обведенных широким золотым басоном юнкера.
— Тля, а сколько хлопот, — сказал поручик с красивым и бледным лицом. — Вы лучше проверьте насчет оружия.
Юнкер вернулся.
— Оружие есть? — спросил он.
Не получив ответа, обошел лежащую на полу женщину, для вида порылся в сундуке. Заметив кинжал, поднял его, повертел в руках.
— Да, — сказал он, — в руках казака — это оружие.
И сунул кинжал в карман. Обходя лужу, он зацепил лампу. Стекло со звоном упало на пол. Пробормотав что-то вроде извинения, он торопливо вышел.
Потерявшего сознание Мишу положили на тачанку. Юнкер подтянул сползавшие кальсоны.
— Господа, это жестоко, ненужно жестоко, — сказал он снова, — они нам этого никогда не простят.
Поручик достал из портсигара папиросу, бросил ее в рот. Зажег спичку. Юнкер видел его искривленное не то страданием, не то жестокостью лицо.
— Кто его знает, может быть, эта сволочь в Ставрополе вырезала всю мою семью. Война — вообще жестокость, господин юнкер… Пошел!..
Выскочившая мать видела только черную тень тачанки, мелькнувшую по снегу площади Скачек. Она, шатаясь, подошла к столбу ворот, охватила его и медленно начала опускаться. Потом руки разжались, колени подогнулись, и она тяжело рухнула на землю. Плачущая Ивга, заглатывая слезы, опустилась на колени, утешая ее и называя матерью. Ожидавший у порога пес, повиливая хвостом, лизнул Ивгины руки, присел на задние лапы и тихо завыл, оборотив угловатую морду к выползавшему из-за церкви серпику месяца. Показался конный казачий патруль. Кто-то невеселым голосом пел:
Вже два роки, як в кайдалахЗаконами руки.За шо, боже милосердный,Нам послав ци муки?Шо ж вы, хлопцы-запорожцы,Сыны славной воли,Шо ж не йдете вызволятыНас с тяжкой неволи.
ГЛАВА III
Елизавета Гавриловна осталась одна, и еще хуже — одинока. Мобилизованный с подводой муж не возвращался. Давно уже были взяты Прочноокопская, Армавир, куда он повез снаряды; говорили — пали Ставрополь и Кизляр, а красные ушли в Прикаспийскую пустыню, в пески. Но о муже ничего не было слышно. Елизавета Гавриловна еле носила ослабевшее тело, стала молчалива, замкнута. Ее ежедневно навещала Шестерманка, ободряла. Они вместе ходили к правлению, к каземату, передавали продукты, белье. Передачи принимали знакомые дежурные казаки. Они старались не глядеть на мать и не вступать в разговоры.
— Пошла бы до Самойленко, он же вам знакомый, — советовала Любка Батурина, забегавшая к Караго-диным.
— Не пойду, — тихо и раздраженно говорила Елизавета Гавриловна, — не пойду.
И Шестерманка, и Любка, и Шаховцовы уходили, а мать оставалась одна, наедине со своим горем. Она часто открывала сундук, задумчиво перебирала некоторые вещи оставшиеся от Миши. Крестильная рубашка с бледно-голубой выцветшей ленточкой. Короткие рукавички тронуты уже временем. Вот вельветовые поистертые штаники — тогда ему было три года. Елизавета Гавриловна складывала вещи на колени, упиралась локтями и долго сидела, уставившись в одну точку. Испытания только начинались. Она по-разному вела себя при разлуках с сыном. Когда, повинуясь единому порыву, станичники пошли на Ростовский фронт, Елизавета Гавриловна с большой внутренней гордостью отпустила сына. Ее обрадовало стремление мальчика идти на борьбу, понятную ей и ясную. И почему-то она была уверена, что сын возвратится целым и невредимым. Ее уверенность оправдалась. Когда он въехал во двор, и она приняла из рук его повод, взмокший в его детской руке, она сама отвела Куклу в конюшню, расседлала и растерла жгутом. Сын честно исполнил свой долг. Уходя вторично с красными, он не спросился у нее: они были разъединены. Мучаясь тем, что он ушел без спроса, она все же твердо надеялась на счастливый исход. Он вернулся, поборол болезнь, и она была счастлива, словно вновь обрела своего ребенка. То, что он был болен, еще приближало к нему. Она могла ухаживать за ним, слабым и безвольным, и снова близко почувствовала свое материнство. Теперь же все рушилось. Будущее казалось безнадежно пустым… Вот она вспоминает Мишу завернутым в пеленки, и в корыте, наполовину наполненном водой. Он морщится, пытается заплакать, но она выжимает на него холщовую тряпку, заме-нявшую губку, и ребенок засыпает тут же, в корыте. Дальше, когда Миша носил вот эти штанишки, мальчишки зашибли ему локоть, вздулась шишка, он косился на ушибленное место глазами, полными слез. Она боялась тогда. Не повреждена ли кость? Обошлось благополучно. Потом пришла скарлатина. Миша лежал в кровати худенький и длинный. В борьбе со смертью металось щуплое и неокрепшее тельце… Прежние тревоги и радости все же были беспечальны, они шли по изведанным, привычным путям, и в случае даже худшего несчастье безропотно было бы перенесено. Но сейчас вмешались новые, насильственные поступки, идущие непосредственно от людей, — поступки, бесчеловечно разрушающие скупое материнское счастье. Может быть, она сама виновата? Она не остановила сына, когда он помчался на скачки, она поддержала стремя ему, когда их жилейская дружина пошла под Ростов. Она нетрепятствовала общению сына с Харистовым, с Батуриным, с Мостовым. Они воспитали в нем воинственные порывы. Елизавета Гавриловна взвешивала свое поведение — и не могла укорить себя. Так было нужно. Худо было бы, если б она не делала столь простого, освещенного веками, дела… Тогда — виновны они! Они грубо ворвались в ее жизнь, вытащили сына из дома, швырнули на повозку и, возможно, повезли на смерть… И с ними — бог. Так вещал всегда генерал Гурдай, так пишут они в листовках и в воззваниях, так значится на их знаменах… Это была страшная, отчетливая мысль.
Елизавета Гавриловна поднялась как бы озаренная внезапным светом, просветившим ее сердце. Она приблизилась к «святому углу». У темной иконы богородицы, державшей розового младенца, горела лампадка, и женщине казалось, что ей улыбалась эта спокойная, безмятежная мать. Кажется, — тогда — один из офицеров перекрестился. Недружелюбное, завистливое чувство обездоленной матери всплыло в ее душе. Она привстала на цыпочки, ощутила теплоту огня, дунула. Лампадка погасла.
Писаренко вошел настолько незаметно, что Елизавета Гавриловна вздрогнула. Он поставил в угол винтовку и повесил на нее холщовый, твердый от патронов, подсумок.
— Здравствуйте, Гавриловна, — сказал он, — маслице не горит в лампадке, тухнет. Я днями вам настоящего принесу, у бати с полбутылки отолью… фигилечков также уважу на пробковом поплавке, а то на дротянке фитиль тонет.
— Зачем ты здесь? — тихо спросила Елизавета Гавриловна. — Зачем?
Необычность приема смутила Писаренко. Он подошел к Елизавете Гавриловне, вздохнул глубоко и искренне.
— Ничего не попишешь, Гавриловна. Забратали. Я же говорил. У них глаз наметанный.
— Ушел бы, — попросила Елизавета Гавриловна, — стыдно мне на тебя смотреть… страшно…
Писаренко отскочил.
— Гавриловна, да неужель на меня подозреваешь? Детьми клянусь, в деле этом непричастный.
Он неожиданно упал перед ней на колени и, перемахнувшись широким крестом, стукнулся лбом об пол. Елизавета Гавриловна опустилась на табурет. Глаза ее увлажнились.
— Встань, Федотович, встань. Ничего не пойму.
Писаренко медленно поднялся, подошел к ней.
— Трудно понять. Жизнь карусельная, Гавриловна. Может, получшает.
— Получшает ли Федотович?
Она уже рада была приходу этого многословного и как будто отзывчивого казака. У него была особая, ему присущая, бездумная бодрость. Вот и сейчас, присев возле, он начал без умолку болтать, надеясь отвлечь от дурного ее мысли.
— Мишку-то твоего держат в дубовом казамате, Гавриловна, — говорил он, — на допрос сам Самойленко вызывает. Раз выскочил с допросной — лица нет. А нашего хорунжего напужать трудно. Ничего, может, и выпустят. Слух был, до краевой рады о смертоубийствах дело дошло. Ведь по всем станицам казнят. Да разве виноваты те, кто возвертаются от товарищей? Не все ж коммунистяги, ведь есть среди них и обманутые. Сама знаешь, какие бархатные путя сулили. Разве на ту жизнь, что они сулили, не польстишься. Чужое, мол, можешь сколько хошь брать, а своего никому не давай. Заместо худобы пахать железными паровозами. Господь бога к ядреной бабушке, а над небом свой заведующий Советской властью. Нужен дождь, к примеру, «ажми кнопку — и все. На такого червяка любой сом клюнет.