Пепел - Стефан Жеромский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Князь очнулся, точно ото сна. Он помчался своей дорогой. В Триесте удачно попал на уходивший в тот же день в Венецию двухмачтовый корабль с цветными парусами – trabaccolo, и пустился в море.
Когда они плыли мимо форта Святого Андрея, на молу Лидо и у входа в порт Маламокко корабль подвергся необычайно тщательному досмотру. Путешественников допрашивали, как разбойников, а паспорта их рассматривали со всех сторон. К князю, прибывшему из Австрии, французские таможенники отнеслись особенно подозрительно. Когда вся эта процедура окончилась, князь высадился прямо на небольшую площадь. Он был тут в ранней юности с родителями, когда носил еще синий кадетский мундир. Теперь он приехал совершенно один. Отца и матери уже не было в живых. Места эти предстали его взору, как живое воспоминание о тех минутах, как живое воспоминание о самих умерших. В этих стенах таилось счастье юных дней, утраченных навсегда. Не замечая прохожих, князь побрел через Пьяцетта[133] к собору Святого Марка, и глаза его были полны слез, уста полны слов любви, грудь полна вздохов и сожалений.
– Pax tibi, Marce…[134] – благоговейно шептал он величественному храму.
«Золотой храм» снова высился перед ним. Когда князь смотрел на него, ему чудилось, будто некий духовный трибунал, судящий души, вопрошает его о протекших годах, о прожитой жизни, об отвергнутом счастье, о покойниках, которые были преданы земле, и о покрове чувств, которым их облекли на вечный покой. Он прислонился спиною к стенам Кампаниллы[135] у белой лоджетты Сансовино[136] и долго стоял там, не отводя глаз от собора. Снова его взору открылся храм, по которому он так тосковал. Балюстрада из нескольких сот колонн с готическими украшениями сочеталась с причудливыми сарацинскими колоннами, а над нею тянулись ввысь арабские минареты и пять светлых куполов греческой церкви. Он снова упивался зрелищем портика, выложенного мозаикой на золотом фоне… Там святой Марк в епископском облачении, там Воскресение из мертвых, Воскрешение Лазаря… Вот причудливые коринфские кони[137] над главным порталом взвиваются на дыбы и рвутся в пространство. Куда? Они были уже при разгроме Греции и, как символ победы, рвались вдаль на триумфальных воротах Рима. Они были при упадке Рима и стояли на триумфальных стенах Царьграда. Они были свидетелями победы Венеции над Византией и пять столетий стоят здесь, у врат Святого Марка…
Прежде чем князь вошел в базилику, воображению его представился наполняющий ее сумрак, весь как бы пронизанный золотой пылью. В душе он слышал шелест одежд давно умерших родителей, в фимиаме смирения и благоговения эхо их речи, отдающееся под темным сводом. С трепетом поднял он глаза. Кругом снуют чужие люди… Он поскорее ступил на мозаичный пол, на эти ковры из камня, где столько раз гуляли волны моря, что сама мозаика изогнулась наподобие волн морских и пены. Но стоокая память и там из каждого угла, из-за каждой колонны извлекала давно умерший образ или звук. Как ужасно смотрели теперь на пришельца большие, как будто сонные зеницы одиноких святых, зеницы, полные грусти не грусти, тоски не тоски, зеницы, полные мудрости, которые видят сквозь столетия, вещие зеницы! Князь чувствовал, что это от них к нему струится невнятный шепот. Какой раздирающей была речь их иссохших уст, правда, которой они не могут сказать, ибо лики их застыли в судорогах и руки окостенели в ужасном движении. Тысячелетия тщились они передать весть с того света, сделать страшное предостережение, тысячелетия одно и то же говорили они тревожным взглядам людских толп, которые приходили сюда со всех концов земли. Казалось, глубокие аркады, своды и купола над колоннами, одетыми в полированный темно-красный мрамор, пылают и светятся собственным золотым огнем, который вспыхивает от стен, где в четырехгранных колоннах горит чародейский греческий огонь.
Князь бродил по храму, водя чуть прищуренными глазами по строгим византийским линиям. Как же это случилось, что все вокруг осталось таким же, как на заре его юности, а он сам?… Куда девался тот юноша, который видел все это в первый раз? Его уж нет. Тот, кто осматривает теперь тот же храм, это совсем другой человек. Чувство радости превратилось в смертельную тоску, подобно тому как живой человек превращается в труп. И беспредельной стала тоска, родив неслыханный, потусторонний отзвук, подобный отголоску, отдающемуся под сводом крестильни в Пизе. Куда делись народы с их волей, подвигами и делами? Где царства их и цари? Этот храм стоял так же, как сейчас, когда Мешко Первый вступал на трон.[138] И остался таким же… Этим путем прошли рыцари, направляясь в крестовый поход для освобождения гроба господня. На камнях этого портика Фридрих Барбаросса стоял на коленях у ног папы.[139] Бесчисленные победы венецианского народа над Генуей, Константинополем, Виченцей, Вероной, Беллино, Падуей, Бергамо, Истрией, Далмацией, Мореей, Кандией, Кипром и островом Лемнос, над всем цареградским морем…[140]
– Ты пережил свою Венецию, Святой Марк, – засмеялся князь, с недостойной радостью глядя в мрачную глубь храма. – Французский солдат сорвал с древков твои пурпурные хоругви, которые висели в славе со времен Энрико Дандоло,[141] превратил в обломки крылатого льва…
Взволнованный до глубины души, князь вышел из храма. Невыносимой тяжестью придавила его мысль о французской победе. Он видел в воображении гнилые острова, пустую лагуну, где царил лишь морской прилив. Народ, убегая от дикого нашествия Аттилы, создал тут человеческое поселение. В течение тринадцати веков потомки первых поселенцев вбили в ил миллионы дубовых свай, возвели на них чуть не тридцать тысяч зданий, сорок рынков; привезли с далеких гор тесаный гранит, красный, белый и желтый мрамор, выстлали камнем четыреста каналов, перекинули около пятисот мостов из мрамора. В этом городе выросло множество храмов и дворцов, вознеслась библиотека Сансовино, Прокурации,[142] Кампанилла, дворец дожей и эта базилика. Неутомимые мореплаватели, храбрые солдаты, предприимчивые купцы отовсюду навезли в дар святому Марку множество ценностей. Из Египта, Греции, Византии – колонны из порфира и серпентина, алебастр, вазы, египетские барельефы, резные изделия персов, колонны с таинственными письменами из храма Сабы в Акре. Они дали миру бесчисленное множество художников, вплоть до великого Тициана, были распространителями наук и искусств… И вот в один прекрасный день с материка является в гондоле адъютант французского генерала, один, не обнажая головы, всходит на «исполинские» и «золотые» ступени и проникает в заседание Великого Совета, в зал, откуда слушали свой приговор далекие народы моря, дерзким голосом читает перед лицом дожа и всей Венеции письмо, объявляющее войну, вернее, декларацию об уничтожении их отчизны, которую столько поколений созидало собственными руками.
Через несколько недель золотая книга[143] пылает у подножия древа свободы, дож прячется в свой дом, а патриарх Джованелли присутствует при церемонии уничтожения свода венецианских законов и возносит моления богу…
Выйдя на площадь, князь был сразу окружен толпой назойливых проводников. Они наперебой показывали ему на башню с часами. Он поднял глаза и увидел то, что они так упорно хотели ему показать. На странице книги, которую в течение столетий держал золотой, на голубом поле, лев Венеции, были стерты слова: «Pax tibi, Marce, Evangelista meus»[144] – и высечены другие: «Droits de l'homme et du citoyen».[145] В сотый раз подчеркивая гондольерскую остроту, что вот, наконец, спустя столько лет, золотой лев перевернул одну страницу своей золотой книги, проводники показывали на начатую по приказу «великого генерала» постройку Fabrica nuova,[146] которая должна была замкнуть площадь Святого Марка и объединить в одно целое Прокурации. Там вбивали в канал сваи, воздвигали леса. Князь отогнал толпу проводников, и от набережной Пьяцетты поплыл в гондоле в небольшой отель, куда отослал уже перед тем свои вещи.
В тот же день князь отправился с визитами, чтобы познакомиться с положением дел. Он был связан дальними родственными узами с одной знатной венецианской семьей. Воспользовавшись этим, князь возобновил знакомство, завязавшееся во время первого его приезда с родителями. Он был принят гораздо более радушно, гораздо более сердечно, чем ожидал.
В пловучем городе оставалась еще большая группа французских эмигрантов: они искали здесь не только убежища от отечественной черни, но и старались разжечь страсти венецианских патрициев против Франции, ее правительства, генерала и непобедимой армии.[147] В момент, когда князь Гинтулт прибыл в город, французские эмигранты собирались уезжать во Францию… Парижские сцены повторились на площади Святого Марка и на мосту Риальто. Народ, лишенный прав, в течение пяти столетий, со времен дожа Пьетро Градениго,[148] лишил теперь прав дворянство, и сам, в лице шестидесяти представителей, заседал в зале ди Прегади,[149] и в кедровой, и в палате Совета Десяти, и даже в палате, где заседали Inquisitori di stato.[150] Луиджи Манин[151] после волнений первого и шестнадцатого мая спрятался в укромном доме. Экс-прокуратор[152] Франческо Пезарро,[153] объявленный врагом родины, был изгнан из страны. Народ, правивший под защитой французских штыков, прежде всего особым манифестом открыл тюрьмы,[154] как «Под Свинцовой Крышей», так и «Под Водой», – и уничтожил государственную инквизицию. На всех площадях, в тавернах, кафе и гондолах только и рассказывали, что об узнике, который будто бы просидел в подземелье целых сорок три года. На здании Причиони виднелась теперь надпись: «Варварские тюрьмы аристократического триумвирата уничтожены временным муниципалитетом Венеции в первый год итальянской свободы, 25 мая 1797 года». Град этих подробностей посыпался на приезжего на одном из домашних приемов в палаццо Морозини. Лишенные власти патриции как будто даже похвалялись всем тем, что они рассказывали. События давали им повод для метких острот и изощренных насмешек над чернью, заседающей во дворце, и даже для создания трогательных легенд. Как хохотали все над тайными пунктами, «продиктованными» в Милане 16 мая, особенно над пунктом пятым, который требовал выдачи двадцати лучших картин и пятисот манускриптов![155] С гордостью и презрением истинных патрициев венецианцы высмеивали алчность республиканцев, которые ни за что ни про что наложили на город шесть миллионов контрибуции, взяли три военных судна и два фрегата с экипажем. Одни с мельчайшими подробностями рассказывали о занятии форта Святого Андрея, Хиоццы, арсенала и наиболее важных пунктов четырьмя тысячами «гарнизона», о захвате флота, об отставке министров и назначении демократов послами при дворах монархов… Другие высмеивали «трактат» об отмене смертной казни, третьи об открытии тюрем, об уничтожении «львиной пасти»,[156] совета десяти и трех, об отмене старой конституции, объявлении свободы совести, свободы печати и полной амнистии…