Квазимодо - Алекс Тарн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но при чем здесь Мишка? А вот при чем. Из всех знакомых Василию людей только он сам кочевал из сезона в сезон, попеременно то впрыгивая на ходу во мчащийся вагон обычной, нормальной, общей реальности, то соскакивая с него в запредельные, неподвижные снега одиночества, тотальной замкнутости на самого себя, отказа от всего, кроме собственной, статичной и уравновешенной логики. Остальные совершали этот переход всего лишь раз в жизни, вне зависимости от того, каким именно образом они оказывались в придорожном сугробе. Кто-то спрыгивал сам, в полном уме и сознании, наскучив пройденным, ища нового опыта, новых чувств и открытий. Кто-то бросался вниз, как с моста в реку, движимый отчаянием, в поисках быстрой и безболезненной гибели. Кто-то, наоборот, искал способа убежать от смерти, преследующей его из вагона в вагон по лязгающим на рельсовых стыках тормозным площадкам, по прокуренным тамбурам и туалетам. Были и такие, которые оказывались там против своей воли, свалившись с подножки по глупости или по пьяне, а то и выкинутые из поезда на полном ходу лихим человеком… лихим?… да нет, чаще всего свои-то и выкидывали, свои, родные и близкие; толкали в спину, да еще и ногой поддавали, да еще и припасенной заранее железякой — по вцепившимся в поручень, в кровь содранным пальцам…
Все они оставались в новой своей жизни навсегда, до самого конца. Скорее всего, эта жизнь их даже вполне устраивала, во всяком случае, никаких серьезных попыток вновь впрыгнуть на подножку они никогда не предпринимали. Это нежелание вернуться, эта очевидная однонаправленность движения служили явным подтверждением преимущества «сугробного», «обочинного» мира по сравнению с другим, якобы реальным, а на самом деле — нелепым, обманным, полным боли и дурных надежд, в дыму и гари мчащимся по рельсам у них над головами. Василий с его метаниями туда-сюда, из вагона в сугроб и обратно, попросту выглядел белой вороной в их почти счастливом, самодостаточном сообществе.
Если бы не Мишка… в Мишке он ощущал что-то совершенно иное. За Мишкой чувствовался какой-то фон, какая-то непрестанная, напряженная работа, тяжелые мельничные жернова, в мелкую муку перемалывающие каждый его день, каждое его движение и каждое сказанное им слово. Он определенно не сидел в поезде… но он и не был внизу, с ними. Мишка как бы завис между двумя состояниями, представляя таким образом третью, промежуточную, неведомую доселе возможность. Как он сказал тогда, в телевизоре? «…они убили всех… и меня.» Вот! И его… Это можно было четко расценить как явный момент падения с подножки. Отчего же, выпав из поезда, он не приземлился в спасительный сугроб? Отчего он продолжал висеть в морозном воздухе, как в стоп-кадре, нелепо раскорячившись между яркими ситцевыми занавесками на окнах вагона и вьюжной поземкой, змеящейся по снежному полю?
Ответ мог быть только один: Мишка хотел вернуться. Ну да, конечно… он ведь даже что-то такое сказал, когда они прощались… что же?.. а!.. вот: «…у нас с Квазимордой тоже дела найдутся…» Что-то в этом роде. Но для чего? Не иначе — существовала достаточно важная причина в том, верхнем, вагонном, кажущемся беспричинным мире, достаточно важный смысл — в его кажущейся бессмысленности, достаточно жесткий каркас — в его кажущейся бесхребетности. За этим-то знанием и ехал сейчас Василий, затем-то и нужен был ему Мишка, друг-приятель ненаглядный. Вот ведь как все завернулось, непросто, ох непросто… Индиана Джонс, да и только…
«Мой миленочек лукав, меня дернул за рукав…» — пела кассета. Лукав, лукав… Начерта было такие сложные построения выдумывать? Выручить товарища из беды — разве этого не достаточно? Или это слишком элементарно для вашего, господин Смирнов, могучего интеллекта? Вы бы уж, коли такие вумные, то лучше бы со стоянкой чего-нибудь поконкретнее сообразили, чем разъезжать тут попусту. Он и в самом деле уже минут десять как крутился по старому Яффо, безуспешно пытаясь подрулить поближе к своему тупичку. Наконец, плюнув, Василий рванул напрямую через пустырь, лавируя между грудами строительного мусора, проваливаясь в ямы и рискуя окончательно угробить несчастный алексов «пежо».
В переулке ничего не изменилось. Как и прежде, он казался необитаемым. Василий отодвинул кусок жести и привычным движением протиснулся в свой подвальчик. Постоял, приучая глаза к полумраку, глядя на пустой лежак, на заваленный обычным хламом стол. Может, Мишка, уходя, черкнул ему на прощание пару слов? Нет… ничего не оставил, темнила. Ну разве что эту банку с окурками… Василий автоматически принялся копаться в банке, ища окурок подлиннее. В кармане у него лежала пачка сигарет, но, как известно, привычка — вторая нату… Негромкий звук, похожий на деликатное покашливание, прервал течение его мыслей. Василий замер. Он был не один здесь, в этом подвале. Чьи-то глаза пристально смотрели ему в спину. На всякий случай пододвинув поближе лежавший на столе большой кухонный нож, он сделал глубокий вдох и обернулся.
В углу, выдавая обуревающие его чувства лишь частым-частым трепетанием самого кончика хвоста, а в остальном старательно сдерживаясь, как и положено хорошо обученной, воспитанной собаке, сидел Квазимодо. Правда теперь, когда хозяин наконец обратил на него внимание, он начал еще и слегка повизгивать.
«Господи-боже-мой! — выдохнул Василий, приседая на корточки. — Квазимодочка… родной ты мой… ну иди сюда скорее, иди…»
Шквал собачьей любви налетел на него, вовсю работая теплым шершавым языком, ткнулся в колени, чмокнул мокрым носом сразу в обе щеки, сбил с ног, прижался, отскочил, трижды обежал вокруг стола, заполошно дыша и бешено размахивая хвостом и набросился снова — языком, как метелью, заметая руки, лицо и вообще любую доступную часть хозяйского тела.
«Квазиморда, отстань!.. — кричал Василий, смеясь и закрываясь руками от языка, который, казалось, атаковал его одновременно с десяти различных направлений. — Хватит… все… Сидеть!»
Услышав команду, Квазимодо радостно уселся перед хозяином. Он свесил язык и улыбался во всю ширину своего изуродованного рта. Разогнавшийся хвост, вздымая пыль, продолжал молотить по полу. Василий, отдуваясь, поднялся на ноги.
«Фу-у… Ну тебя, пес, на фиг с твоими нежностями. Так ведь и убить можно, ты знаешь?»
Пес, уловив вопросительную интонацию, счастливо кивнул. Он и в самом деле был готов на все. Теперь-то, с хозяином, его уже ничего не страшило. Более того, эта встреча освящала или по крайней мере вносила смысл во все его предыдущие действия. Предоставленный сам себе, покинутый посреди пустыни, без еды, без воды и, что хуже всего — без команд, он ухитрился принять правильное решение, он смог точно угадать желание хозяев, их безмолвное указание, угадать и выполнить. Сознание этого наполняло его безмерной гордостью. Ради таких моментов стоило жить.
Василий сел на стул, погладил пса по голове.
«Что ж теперь делать-то будем, а, Квазимодина? Мишка вот ничего не оставил, ни тебе письмеца, ни тебе записочки… да и ты, боюсь, рассказчик тот еще. Что скажешь? Да не кивай ты, глупая псина… Давай-ка, пока передохнем, с утра пораньше пройдемся, поищем местных хануриков. Авось они чего знают. А?»
Квазимодо снова кивнул и улыбнулся.
* * *Кто-то скажет — попрошайничество, кто-то — выклянчивание милостыни. Осел подобные определения отвергал с негодованием. Он предпочитал именовать себя нищенствующим рыцарем. Слово «рыцарь» отличается удивительным качеством — с гладких блестящих доспехов его, не пачкая и не прилипая, соскальзывает любая грязь и нелепость. Будь Дон-Кихот каким-нибудь купчиком, менялой или брадобреем — да разве у кого дрогнуло бы сердце при виде его идиотских выкрутасов, достойных разве что занюханной провинциальной психушки? Да ни у кого бы не дрогнуло, уж будьте покойны. Даже потешаться бы над такой мелочью не стали, даже на простое пожатие плечами не раскошелились бы…
Но стоит только назвать его «рыцарем», а еще пуще — «рыцарем печального образа» — оо-о-о… насколько это сразу меняет дело! Обыкновенная глупость немедленно превращается в возвышенное благородство, неуклюжесть выдается за рыцарское презрение к опасности, а тривиальная возня со свиньями оборачивается восстанием возвышенной души против косных императивов действительности. Вот взять хоть Осла, драного морщинистого попрошайку, шкандыбающего в похмельном утреннем ознобе по перекрестку, от машины к машине, заплетая ногу за ногу и тряско звеня монетами в белом пластиковом стаканчике. Ну ведь отребье, ей-Богу, отребье-непотребье, иначе и не скажешь, правда?
А вот и неправда, неправда! Посмотрите на него не просто как на дошедшего до крайнего бесстыдства алкаша, а как на нищенствующего рыцаря, и тогда совершенно другая картина предстанет перед вашим изумленным и восторженным взором. Какая царственная небрежность сквозит в каждом его жесте! С каким ненавязчивым достоинством он наклоняется к окошку водителя! Как милостиво отпускает грехи тем, кто старательно смотрит в сторону, не желая высунуться ни на секунду из своей кондиционированной консервной банки на колесах! Какое наивное удивление, какой восторг перед непостижимой щедростью Создателя написаны у него на лице, когда в стаканчик вдруг падает рифленая десятишекелевая монетка! Каким величественным кивком головы он приветствует презренную медь! Можно ли задеть такого человека, свободно и празднично парящего в сияющих чистотой эмпиреях рыцарства? Нет. Ему можно лишь дать или не дать, но задеть его нельзя — слишком высоко витает он над нашим низменным миром, слишком далеко — там, где яркие звезды сверкают на сиреневых небесах и на пурпурных мантиях, даря своим волшебным отсветом забитый машинами, вусмерть загазованный перекресток.