Биг-Сур и Апельсины Иеронима Босха - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждое второе слово — английское ли, немецкое, русское или французское, написано с ошибкой. Чтобы сознательно исказить или переиначить его так, как это невольно получается у Лилика, нужно быть словесным акробатом. Только грубоватые словечки, такие, как «пернуть», ему удаются, так сказать, на славу. А в его ликующих эпистолах много пердят — и он сам, и окружающие. Израильтяне явно не краснеют и не спешат извиняться, когда «пускают ветры», как принято выражаться в изящной литературе.
«Сейчас, — обычно пишет он, — у нас опять трудности с арабами или у арабов с нами». По дороге домой ему, возможно, придется несколько раз нырять в подъезды, укрываясь от шальных пуль. Каждый раз, как он уходит из дому, его жена Луиза гадает, увидит она его снова живым или мертвым. Но Лилик, по словам всех, не обращает особого внимания на опасность; она стала частью повседневной жизни. Что его интересует, что заставляет его крякать — слово, которое он не научился бы писать правильно, даже если бы ходил в школу целых три года! — это мировые новости. Может быть, для него, читающего на иврите о происходящем в мире, все кажется серьезней, чем это представляется нам. Из того солнечного (даже если идет дождь) кафе, где он посиживает, неспешно потягивая свое теплое пиво, лениво покусывая заветревшийся сыр, мир видится таким, каков он есть наделе — совершенно обезумевшим. Разумеется, может, мы и не ладим с арабами — он никогда не говорит: «с проклятыми арабами», — но возьмите Формозу, возьмите Китай, Индонезию, Россию, Японию, Северную Африку и Южную Африку, Западную и Восточную Германию и так далее, то есть любое место на пыточной решетке, на которой «цивилизованные» народы мира стараются перехитрить друг друга, устраивают пожар, помыкают другими, отталкивают, отнимают, дерутся, наваливаются друг на друга и друг друга при этом обвиняют, глумятся или угрожают, образуют коалиции здесь, выходят из альянса там, разоружают одни народы и вооружают до зубов другие, разглагольствуют о мире и прогрессе и готовятся к массовым убийствам, сулят одной группе подонков наисовременнейшие средства уничтожения и из предосторожности ограничивают арсенал других устаревшими кораблями, танками, бомбардировщиками, винтовками, пулеметами, гранатами и огнеметами, когда-то бывшими эффективными для «спасения цивилизации», но сегодня едва ли более разрушительными, чем шутихи на Четвертое июля[163], а шутихи могут скоро запретить, даже на празднование Четвертого июля, потому что они опасны для детей, могут взорваться в руках у ребенка, тогда как атомные бомбы, если хранить их в аккуратных штабелях, не причинят вреда и мухе. Как он лукаво говорит, цитируя профессора Сливовица, «аналекты математической логики, пропущенные через компьютеры IBM, становятся не больше шариков мацы». То есть Лилик, прикрываясь фиктивным профессором, хочет сказать, что голос безумия может заглушить призыв к вечерней молитве. Что нам необходимо, как сказал бы сей профессор, так это не усилители в большем количестве и лучшего качества, а редукторы, фильтры, экраны, которые позволят отделить слезливые восторги политика от воркования горлицы... Здесь я должен оставить его, моего дорогого Лилика, в тишине и безмятежности предвечерья, когда матадоры встречают свою смерть, а дипломаты наносят нам предательский удар, сидя за своими ядерными коктейлями.
(— Так вырос у вас китайский персик, миссис Фейтельбаум? — Nu[164], что еще посадить бы такого необычного?)
Другие голоса, другие комнаты; другие заботы, другие микробы. Не знаю отчего, но, упоминая о чесноке, я вспомнил несчастную девушку басконку, одиноко стоявшую на дороге у нашего дома одним зимним вечером, ее прохудившиеся разбитые туфли насквозь промокли, руки онемели от холода, слишком стеснительную, чтобы постучать в дверь, но полную решимости увидеть меня, даже если придется простоять под дождем всю ночь.
С какой такой неотложной целью ждала она меня? Чтобы узнать, знаком ли я с философией «мира и разоружения» Ницше, как она представлена во втором из его «Несвоевременных размышлений»? Бедная девочка, ей было нужно, чтобы ее накормили и согрели, «мира и разобщения» с нее было достаточно. Я привел ее в дом, усадил у печки, высушил ее юбку и чулки, а жена хорошенько ее накормила. Потом, наслушавшись больше, чем достаточно для одного вечера, я отвез ее к Эмилю Уайту, попросил приютить на ночь, а утром посадить на первую попутку. (Она направлялась в Лос-Анджелес. Ни денег, ни машины. Казалось, все ненормальные и чокнутые направляются в Лос-Анджелес. И все двигались налегке, как птицы небесные.)
Найдя, что в Андерсон-Крике подходящая атмосфера, — старая история! — она задержалась на неделю, прежде чем отправиться в дорогу. Перед расставанием она, желая отблагодарить Эмиля, предложила ему себя, но Эмиль не соблазнился. Слишком много в ней было «мира и разобщения».
Недели три-четыре спустя я получил от нее письмо — она теперь была в Монтане, — в котором подробно описывала конфликт между неким индейским племенем и федеральным правительством и передавала настоятельную просьбу вождя племени немедленно приехать, чтобы из первых рук узнать обо всей остроте ситуации. Она сообщала, что старейшины племени намерены уговорить меня отправиться с посреднической миссией в Вашингтон, округ Колумбия. Я, конечно же, немедленно зафрахтовал частный самолет и, низко пролетая над Утиным ручьем, вызвал свою команду: секретаршу, переводчицу и стенографистку экстра-класса.
Лежа без сна той ночью, я вспоминал курьезный случай, происшедший со мною в том лицемерном мире Вашингтона, округ Колумбия, вскоре после моего возвращения из Европы. Некто из высших кругов, с кем я случайно познакомился в другой части света, пригласил меня на завтрак в знаменитом клубе в центре нашей безупречной столицы. Я думал, что это будет завтрак в тесном кругу его близких друзей, поклонников моей «тропической» литературы. По мере того, как гости один за другим проходили через вращающуюся дверь, я обратил внимание, что каждый держит под мышкой пакет подозрительно одинакового вида. А еще у меня сложилось впечатление, что они все как один люди с положением. Так оно и оказалось, как я вскоре узнал. Каждый из них состоял в одном из тех министерств, чья обязанность выслеживать, ловить и подвергать справедливой каре преступников, занимающихся порнографической литературой. Поскольку в то время я в глазах правительства был главным преступником, сии представители истины и просвещения оказывали мне высокую честь, прихватив с собой мои шокирующие книги, желая получить автограф. Должен сказать, что все они, похоже, были отличными ребятами, радушными и приятными в общении, ни одного из них мои «грязные» книги не свели с ума, не испортили, не испачкали и не совратили. После извинений, что приходится заниматься столь недостойным делом — извинений, искренне принесенных и искренне принятых, — они попросили, каждый по отдельности, черкнуть им что-нибудь «оригинальное» над моей подписью.
Когда я уж было решил, что осчастливил дарственной надписью всех, чиновник, выглядевший внушительней остальных, развернул отдельный пакет, выложил несколько книг (из того же «тропического» ряда) и сказал, понизив голос: «Не откажите в любезности, надпишите этот экземпляр для секретаря такого-то». Я честно исполнил просьбу, и он пробормотал еще тише: «А этот — для президента такого-то». Когда он потянулся за третьей книгой, я сказал себе: «А эту, как пить дать, — для его высокопреосвященства, Папы Римского»! Но я ошибся. Она предназначалась для одного из ничтожеств в Кабинете министров. Последний экземпляр, на котором он, со своим неизменным «не откажите в любезности», попросил поставить автограф, был предназначен для посла Советской России. Как оказалось, этот эмиссар поручил своей супруге, которая тогда приехала в Вашингтон, привезти ему самую непристойную из моих книг, какую она сможет найти. Она должна была доставить ее собственноручно, не доверяя дипломатической почте. Тут меня едва не стошнило, я извинился и поспешил в туалет. Но ничего, кроме желчи, не вышло...
Во всей этой истории, конечно, нет ни слова правды. Это просто бред «бруклинского мальчишки».
Говоря об этой самой «тропической» литературе, должен кое-что добавить о замызганных, изодранных, жеваных экземплярах, время от времени присылаемых моими фанатами, которые, сбагривая устарелые фонографы и водяные пистолеты доверчивым аборигенам где-нибудь в глубинке, заглядывают в бордели и прочие места, где «убивают любовь», заглядывают, без сомненья, с целью смыть с себя прошлые грехи. За то время, что я живу в Биг-Суре, я получил, должно быть, не меньше дюжины экземпляров моих запрещенных книг, которые эти беспечные мародеры заимствовали из личных библиотечек, кои (разумеется) можно найти в столь нетрадиционных хранилищах. Остается только гадать, кто их читает — мадам, девицы или клиенты? Но кто бы ни читал те экземпляры, что были присланы мне, он читал их внимательно, усердно, а часто и с пристрастием. Кое-кто исправлял орфографию, кое-кто улучшал пунктуацию, а кое-кто добавлял фразу тут, фразу там, которые своей изобретательностью привели бы в восторг Джеймса Джойса и Рабле. Другие, явно под воздействием винных паров, марали на полях такие эпитеты, каких я нигде больше не видел, даже на стенах наших общественных уборных, даже в туалетах редакций французских газет, где свирепствует просто фантастическая похабщина.