Избранное - Дюла Ийеш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако писатель, без сомнения, ясно видит цель этой свободной книги, рожденной как бы невзначай и запечатлевшей пеструю работу сознания. Автору не грозит опасность утомиться, растеряться по дороге, заболтаться с читателем, даже если он разрешил себе опустить поводья строгого сюжета, отдаваясь течению мыслей, «наплывам» памяти и изощренному самонаблюдению.
Ийеш не был бы Ийешем, если бы он, даже расположившись в траурной ладье Харона, не завел азартный спор — на этот раз с самим собою, с чувством бренности всего земного, со смертью, с леденящим страхом перед ее приближением. Нужна особая душевная отвага, чтобы так вот взять и начать рассуждать о самом безрадостном путешествии на свете; нужен, я бы сказал, античный светлый стоицизм. Лишь во времена Сенеки и Эпикура умели так подробно, спокойно и мудро-весело толковать о старости и смерти.
В своем большинстве люди — и это нормально и здорово — отгоняют от себя призрак неизбежного конца, утешаясь тем, что «еще не сегодня». Не думать о старости, о смерти — лучший и, во всяком случае, обычнейший способ самозащиты. Не думать, не маяться — не то «одним мнением изведешься», как говорят простые души, герои драматурга Островского.
Роман-эссе начат портретом старой няньки и прачки Юлишки — такой же вот простой души. Она всем помогает, всем в доме нужна, соединена прочными узами привязанности с воспитанной ею Барышней, ее семьей, ее маленькой дочкой и искоса поглядывает на странное бездельное существо — писателя, который временами уединяется со своими листками в беседке. Мысль о смерти, бренности жизни не тревожит Юлишку: она вся в заботах нынешнего дня — живет, пока нужна и полезна. А писатель не может не думать, не заглядывать в себя, не попытаться сознать и допросить старость и жизнь, в том числе и за нее, за Юлишку.
Общеизвестно, что старость — не радость. Однако большинство мыслителей, от Цицерона до Льва Толстого, берутся за перо, чтобы доказать нам противное. Кого они могут убедить? Апология старости и смирение перед лицом смерти подозрительны: не хочет ли изощренный на самооправдание человеческий ум заранее утешить себя? Тем более что похваливать старость удобнее всего в старости, бранить ее тишком — привилегия других возрастов, считающих, что их это не касается.
Но разве не важны сознательным людям любого возраста свидетельства оттуда, куда идут все? Ийеш предлагает читателю честный лирико-философский репортаж из своего возраста, подобно тому как он давал нам искреннее художественное исследование о людях пусты, о доме своего детства, глядя на него изнутри.
Этот репортаж не утешает красивыми сентенциями о том, как хорошо жить в старости, когда отступает все телесное, угасает жадная к наслаждениям плоть. Мысль Ийеша трезва, честна и оптимистична, насколько может быть оптимистичным путешествие в страну стариков. Ийеш не утешает, но помогает понять, что если старость — беда, то справиться с ней и смягчить ее удары можно, лишь сознательно приготовившись к тому, чего не избежать. Он идет навстречу черным мыслям бесстрашно, как на поединок. Таков ведь и вообще его способ общения с жизнью — напрямую, без экивоков.
«Не стоит говорить обиняками, коль времени у нас в обрез, — замечает автор на одной из страниц книги. — Тут не до учтивости, успеть бы выложить главное. Итак, карты на стол: правду, и только правду, обо всех, и о мертвых тоже».
Автор, или, удобнее сказать, лирический герой Ийеша, готов сразиться со старостью, привратницей смерти, но еще прежде она наносит серию ударов ему. Удар — смешные, неуклюжие попытки по-молодому вскочить с шезлонга; удар — бесстрастное свидетельство зеркала; еще удар — странная забывчивость на обычные слова. Было бы трусостью не замечать этих обидных симптомов, и надо искать для них противоядия. Кое-что Ийеш находит для себя и щедро делится своими секретами. Лицо, этот щит души, на котором отпечатываются все испытания, вернее всего сохранять измлада, щедростью сердца — таков один его совет. А вот другой: заметив за собой первые признаки старческой скаредности или раздражительности, надо поспешить понять их в себе и преодолеть — улыбкой.
Улыбнуться — значит понять, а понять — это победить.
Ключ к роману-эссе Ийеша можно найти в притче о старушке, переданной автором со слов Лоренца Сабо. Поднимаясь по крутой лестнице, старушка преувеличенно громко стонала и охала и вдруг рассмеялась над собой. Отчего рассмеялась, зачем охала? «Оттого, сынок, что облегчает душу».
Улыбка старушки — насмешка над собственной немощью, к тому же еще преувеличенной, а значит, веселый вызов старости и смерти. Ийеш видит тут и еще одно: «удовлетворение от того, сколь точно, пусть даже выведя самое себя на чистую воду, старушке удалось выразить свое ощущение».
Такова и забота художника, его способ самозащиты: улыбаться в отпет на ехидные шутки старости, отзываться дерзкой иронией на лукавые знаки, подаваемые издалека смертью, и, не утаив перед читателем ничего из того, что он узнал о невеселых тайнах позднего возраста, победить его, выразив себя.
Теперь, когда мы уже не можем заподозрить его в ложном самоутешении, Ийеш решается произнести и некие похвалы старости. В поздние годы он открывает в себе новый дар общительности — с ребенком на улице, случайным прохожим. Он видит в стариках огромную волю к строительству жизни, и в главе «Исайя и Иеремия», в долгом разговоре у развалюхи-давильни на старых виноградниках, выражает неисправимый оптимизм, веру в возрождение заброшенной земли, в созидательную энергию внуков. Старики, замечает в связи с этим Ийеш, повернуты помыслами в будущее… А отсюда один шаг до озорного восклицания: «Старики — вот кто поистине молод!»
Страх смерти победить еще труднее, чем ужас старости. Много думавший о смерти Толстой утверждал, что в человеке тогда только пробуждается высшее сознание, когда он начинает понимать, что все мы с рождения приговорены к смертной казни и исполнение приговора только отсрочено. Страх смерти для него — двигатель нравственного и религиозного сознания.
Но для такого безрелигиозного и обращенного ко всем радостям жизни человека, как Ийеш, этот вывод начисто не годится. Автор «Ладьи Харона» знает свой способ избежать страха смерти: заглянуть ей в самые зрачки и усилием воображения бесстрашно понять и оценить все, что ждет человека в роковой час, вплоть до суматохи вокруг его смертного ложа, когда является пронзительное соображение, что «умирать невежливо».
Главная для Ийеша проблема смерти — это забвение, конец памяти. Жалко и ничтожно в его глазах цепляться за призрачную земную известность. С какой иронией пишет он о своем коллеге, солидно приготовившемся к бессмертию и уставившем полки домашней библиотеки собственными сочинениями в кожаных переплетах с золотым тиснением; наш автор не стесняется сравнить эти роскошные тома с экскрементами в медицинских банках.
Зато слава драматурга из Стратфорда, на тихие улочки которого приводит нас писатель, слава неподдельная и никем не навязанная векам, выражает подлинное торжество бесконечной человеческой памяти — быть может, аналога бессмертия.
Среди многих мудрых изречений о смерти, найденных Ийешем на страницах старинных книг, мы не нашли одного, которое кажется важным, поскольку имеет прямое отношение и к нашему автору. Это слова Канта: «Смерти меньше всего боятся люди, чья жизнь имеет наибольшую цену».
Жить, творить, работать со всей энергией души до последнего своего часа значит победить старость и избежать пароксизмов постыдного страха смерти.
Интонация прозы Ийеша подкупает своей естественностью: он остроумен, но не пускает пыль в глаза, понятен, но избегает разжевывать.
Легко призывать художника сказать «всю правду». Для этого надо по меньшей мере ее знать. Ийеш не выдает себя за пророка, но не устает узнавать. Он не устает и перепроверять узнанное, боясь застыть в рутине однажды принятых на веру понятий. Доктринерство претит ему. В том, что он пишет, всегда есть вопрос и объем живой жизни. При всей страстности речи мысль автора не вытягивается в тощий шнурочек морали, тем более если это крупные масштабом мысли: о народе, национальном самосознании, о долге писателя, о жизни и о смерти. Внутренняя свобода художника заразительно действует на читателя.
Я уже не говорю о виртуозном обращении Ийеша со словом. В его руках это инструмент ловкий, гибкий, острый, пригодный для выражения любого оттенка мысли; фраза его живет вольно, и иногда начало ее ничем не предвещает конца, а конец парадоксально оттеняет начало.
Это можно показать буквально на любом отрывке—.вот хотя бы на этом: «В течение всей жизни руки с неизменной жадностью хватаются за неотложные дела, а шея вытянута, глаза присматриваются к делам более отдаленным, последующим, так что, если глянуть со стороны, вся фигура — под стать благородному скакуну — проникнута одним стремлением: обогнать. В течение целой жизни! И кого же? Да самого себя».