Леопард на солнце - Лаура Рестрепо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это легенда или так все и было?
– Так и было, но об этом рассказывали столько раз, что теперь это стало легендой. Или наоборот: это легенда, но ее рассказывали столько раз, что она стала правдой. Разве важно, так или этак.
Труп сохраняется нетленным во время всего путешествия. Свежий и цветущий, как ни в чем не бывало, он не реагирует на жару и не пахнет. Он удобно расположился на хребте у двоюродного братца, который вот-вот лишится последних сил. Мертвый кажется живым, а живой – мертвым. Они словно слились в одно в этом нескончаемом многодневном походе среди безжизненных песков, чье начало там, где кончается мир; они объединились, чтобы противостоять непомерному одиночеству. Они даже беседуют, но беседа их немногословна, это один и тот же монотонно повторяющийся диалог.
– Прости меня, брат, за то, что я убил тебя.
– Дорого ты заплатишь за это. Вдова осталась на твою долю, но и вина – на твою.
– Не хочу я их, ни той, ни другой.
В самой глубине пустыни, куда уже не долетает шум моря, они находят то, что искали: бедное ранчо посредине клубка спутанных, сбившихся с дороги ветров. Квадратное строение с двумя открытыми дверями – одна на север, другая на юг. Ветры гуляют внутри, завывая, точно те грешные души, что и после смерти осуждены бродить по земле;[7] они свистят, рыдают, обвивают и валят друг друга, точно дерущиеся кошки или любовники в объятиях, а по временам отступают и бегут прочь, в просторы пустыни, каждый своей дорогой.
Нандо входит, кладет Адриано на земляной пол, садится рядом и ждет. Он впервые отдыхает после долгих дней пути, погружается в неглубокий, зыбкий сон, и ему является видение.
– Он увидел нечто ужасное. Сверхъестественное существо…
Сказать по правде, ему пригрезился самый обычный старый дикарь, в котором если и было что необыкновенное, так это его сверхпреклонный возраст. Доколумбова древняя развалина, истерзанная артритом и артериосклерозом.
– Дядюшка, я убил моего двоюродного брата Адриано Монсальве, – заплетающимся языком признается Нандо Барраган.
– Я вижу, – отвечает старик.
– Только ты знаешь законы предков. Я пришел сюда, чтобы ты сказал мне, что я должен делать.
– Прежде всего унеси этого юношу отсюда. Не предавай его песку, песок потащит его за собой. Погреби его в глубокой могиле, в сухой и черной земле, а потом возвращайся.
Нандо, не задумываясь, слепо повинуется, уходит и вновь идет со своим мертвецом на плечах, пока не достигает благородного и манящего чернозема. Там он прощается навсегда с Адриано и, спустя немалое время, возвращается к старцу, ожидающему его на прежнем месте – тот борется с ураганным ветром, стремящимся вознести на небеса его голое хилое тело, едва прикрытое в худших местах тряпьем, как у Ганди или ребенка из Бангладеш. Несмотря на свой непрезентабельный вид, Дядюшка изрекает безжалостные вещи. Из его беззубого, дурно пахнущего рта вырываются слова, которые должны ввергнуть Барраганов и Монсальве в ад здесь на земле:
– Ты пролил кровь от крови своей. Это худший из смертных грехов. Ты развязал войну между братьями, и ее наследуют твои дети, и дети твоих детей.
– Это слишком жестоко, – возражает Нандо, – Я хочу сам искупить свою вину.
– У нас за кровь платят кровью. Монсальве отомстят за своего убитого, ты заплатишь своей жизнью, твои братья Барраганы сделают то же самое и цепь не прервется до скончания времен, – яростно отвечает старец – неистовый, фанатичный, глухой ко всем мольбам.
– Если я пойду к священнику, – продолжает спорить Нандо, – он благословит меня и наложит епитимью: столько-то раз «Отче наш», и молитвы Пресвятой Деве, и посты, и бичевание. Я все это исполню и примирюсь с Богом.
– Нет такого священника, нет для тебя благословения. В наши края Церковь не заглядывала со времен Павла VI – тот по пути в Японию сделал нам ручкой с самолета. Здесь страна без Бога и без Евангелия, только одно тут имеет значение – голос древности.
– Но я могу найти судью, который осудит меня и посадит в тюрьму. Я отсижу столько лет, сколько надо, и выйду на волю, примирившись с людьми.
– До наших краев не добираются ни судьи, ни суды, ни адвокаты. Все это заграничная роскошь. Один у нас закон – тот, что ветер пишет на песке, одна справедливость – та, что добывается своими руками.
Так оно всегда и было, и пребудет, как говорит Дядюшка, старый пророк, хранитель истины и знаток неизбежности, и Нандо Барраган склоняется перед тысячелетним знанием, чья тяжесть невыносима. Он опускает голову, сглатывает горькую слюну, вперяет глаза в землю и впервые осознает всю неотвратимость своей судьбины.
Тогда старец сообщает ему правила кодекса чести, законы, передаваемые из поколения в поколение, правила ведения войны, которые надлежит чтить.
– Барраганы и Монсальве не могут больше жить вместе, – торжественно провозглашает он, и голос племени исходит из его беззубого рта. – Они должны покинуть землю, где они рождались и росли, в которой похоронены их предки: они будут изгнаны из пустыни. Одна из семей будет жить в Городе, другая – в Порту, и никто не имеет права ступать на территорию противника. Убивая врага, наноси удар собственной рукой; никому не дозволено сделать это за тебя. Сражаться следует один на один, и нельзя мешать в это дело наемников. Ты не должен нападать на безоружного, не имеешь права заставать врага врасплох или наносить удар в спину.
Когда я могу мстить за своих убитых? – спросил Нандо, стоя спиной к ветру, полный решимости исполнить свою роль в кошмаре, словно только этот кошмар и был реальностью.
– Только в дни «зет»:[8] через девять ночей после их гибели, в день, когда исполняется месяц и в дни годовщин. В день «зет» твои враги будут ждать тебя, и ты не застигнешь их врасплох. Когда убит будет один из них, в день «зет» придет твой черед защищать себя и своих, потому что явятся те.
– Это все?
– Не трогайте стариков, женщин и детей. Кара войны ложится только на мужчин.
– Скажи, как должен я хоронить моих мертвецов?
– В лучшей одежде, надетой руками того, кто больше всех любит покойного. Ты будешь класть их в гроб лицом вниз, и выносить их из дома следует ногами вперед.
– Кто победит в этой войне?
– Та семья, которая уничтожит всех мужчин другой.
– Можно ли что-нибудь сделать, чтобы избежать этой напасти?
– Ничего. А теперь уходи и пусть каждый умирает, как ему предначертано.
Дядюшка колышется, растворяется в движущемся воздухе, теряется в урагане, как бздех среди бури. Нандо Барраган выходит в северную дверь и движется по прямой линии среди желтого безграничного простора, чтобы встретиться со своим племенем и вести его по пути своего приговора.
– Ему удалось оставить позади пустыню, он начал забывать о Дядюшке и даже перестал оплакивать Адриано, но он так никогда и не смог очнуться от бреда. Со временем он стал путать его с явью, и приучился смиренно жить в этом состоянии.
– Не смирение это было, а гордыня: искусство мести превратилось в вопрос чести.
* * *Исчезает пунцовое солнце, гаснут его огненные языки, и Нандо Барраган видит, что он заключен в куб, неуютный и лишенный звуков, стены которого покрыты керамической плиткой. Тают жаркие краски пустыни, раскаленный красный, и оранжевый, и желтый, и мир становится прохладным и зеленым, цвета мяты, и зеленого стекла, и зеленого халата хирурга.
Керамическая плитка удручающе симметричными рядами покрывает послеоперационную палату, взбираясь однообразными параллельными полосами на чересчур высокий потолок, на слишком тесные стены, устилая пол, который колеблется, то приближаясь, то удаляясь. Нандо Барраган чувствует, как он болезненно колышется между этими нечеткими поверхностями цвета холодной воды. Его все еще сонное сознание плывет по зеленым небесам анестезии, в то время как вспышки невыразимой глубокой боли встряхивают, пробуждая, его страждущее тело. В нос ему ударяет сильный залах дезинфекции.
– Пахнет креозотом, – думает он при первом прояснении. – Должно быть, я в цирке.
Какое-то время ему грезится цирк братьев Эгред.[9] Он видит их самих, очень старых, побитых жизнью, узнает и себя, годы тому назад: он, уже взрослый, поедает розовые облака сахарной ваты, он потрясен хищниками, жонглерами на трапециях, фокусниками – все это для него впервые.
Цирк улетучивается, и Нандо возвращается в гнетущий зеленый мир. Ему грезится, что Милена рядом, что ее накрашенное лицо в движении, губы шевелятся. Она произносит слова, падающие подобно каплям света в темный колодец его затуманенного рассудка.
– Ты любишь меня, Милена? Ты говоришь, что любишь меня?
Она уже не жрица, она сняла покров из красных, нездешних теней, и снова черное кружево облегает ее земные формы.
– Я хочу пить, Милена, я очень хочу пить. Опусти свои руки в зеленую воду и дай мне глоток. Дай мне напиться из твоих рук.