Мамины субботы - Хаим Граде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это книга Маймонида[20]. Он был философом и великим врачом в Египте.
— Видишь, можно быть и образованным человеком, и богобоязненным евреем. Теперь ты понимаешь, какой у тебя был отец? И такому человеку пришлось стать ночным сторожем! — Мама снова плачет, вспоминая, как отец каждую ночь выходил на дежурство, опоясавшись веревкой и вооружившись толстой палкой; он стучал ею в стены магазинов, присматривал за замками, на которые они были заперты. Но как бы плохо ему ни было, он все равно заглядывал в святые книги. Так почему бы мне не учиться? Я ведь получил в наследство целый клад святых книг, настоящее сокровище!
Блюмеле
Прошло лето, и после праздника Суккос[21] я уехал в ешиву. Перед моим отъездом мама привела меня попрощаться к своей компаньонше и ее мужу. Реб Борехл благословил меня, помахал руками над моей головой и пробормотал:
— Владыка мира, я знаю, что у меня нет заслуг перед тобой. Однако одна заслуга у меня все же есть: всю жизнь я был ремесленником я зарабатывал себе на хлеб в поте лица своего. Поэтому я прошу Тебя, помоги сыну этой бедной вдовы преуспеть в учебе.
Мама сильно плакала. Блюмеле утешала ее и даже рассердилась:
— Он едет в ешиву в трех шагах от вас, а вы рыдаете так, словно его забирают в солдаты. Ничего страшного, не пропадет. Евреи есть повсюду, а когда мальчик учит Тору, он находит благоволение в глазах людей. Что я могу сказать? Я отправила своих детей не в соседнее местечко учить Тору — на ту сторону моря я их отправила, в страну, в которой еще живут дикари.
Вернулся я из ешивы за неделю до Пейсаха, внезапно появившись в воротах, у которых сидела со своими корзинами мама. По другую сторону ворот, где обычно сидела с товаром Блюмеле, было пусто.
Мама не видит меня. Она сидит неподвижно, печально сложив руки, и не зазывает клиентов. Ее лицо вытянулось, волосы, выбивающиеся из-под парика, поседели, а фигура ссутулилась.
— Мама.
Она широко распахивает свои продолговатые зеленые глаза и удивленно смотрит на меня, словно не узнавая. Внезапно она вскакивает и бросается мне на шею:
— Реб Борехл и Блюмеле умерли!
— Когда? — испуганно восклицаю я.
— Этой зимой. За три месяца. Блюмеле умерла всего три недели назад.
Посреди бела дня мама забирает от ворот свои корзинки и идет вместе со мной в дом. Она садится напротив меня, раскачивается, как скорбящий на низенькой скамейке во время семидневного траура, и с плачем рассказывает мне историю смерти престарелой пары:
— Однажды в субботу утром Блюмеле встала, как всегда, достала из печи чайничек и принялась ждать, когда реб Борехл выйдет из своей спаленки, выпьет стакан чаю и пойдет на молитву. Ждет она, ждет, а он все не выходит. Она прислушивается: он не вздыхает и не дрожит. В последнее время его, беднягу, сильно трясло от холода. Я вот тоже вечно дрожу спросонья, чувствую холод в костях. Не знаю, оттого ли это, что я постоянно перерабатываю и не досыпаю, или оттого, что по ночам я всегда одна. Я глохну от тишины. А может быть, уже от старости. Я ведь, сын, уже не молоденькая… Блюмеле вбежала в спаленку и нашла своего старичка уснувшим навеки. Реб Борехл умер в субботу, как настоящий праведник.
— На исходе субботы, когда мертвеца подняли[22], Блюмеле хотела подложить ему под голову подушку, чтобы ему мягче было лежать. Она, видно, совсем растерялась от горя. Ночь напролет она сидела рядом с покойником и все время разговаривала со мной, с заходившими на минутку соседями и с евреем, который читал псалмы: «Не придется мне больше спорить с моим Борехом, куда нам ехать. Не придется кричать: „Поедем в Аргентину к нашим детям!“ А он больше не будет мне отвечать: „Поедем в Эрец-Исраэль, к нашим праотцам“. Он пустился в другой путь, в вечный путь».
Я умоляла ее: Блюмеле, идите прилягте ненадолго. Она отвечала мне с напевом:
«Я бы легла рядом с моим старичком, но Всевышний не хотел взять наши души одновременно. Велинька, — говорила она мне, — молодой человек готовится к свадьбе все свои холостяцкие годы, а свадебный обряд длится пару минут. Человек боится смерти долго-долго, а от кончины до похорон проходит не больше суток. Почему так торопятся с похоронами? Почему они обязательно должны быть завтра? Пусть мой старичок побудет со мной хотя бы еще один день».
Я хотела ей ответить, что о жизни и добрых делах праотца нашего Авраама рассказывают целые недельные разделы Торы, а его кончине и погребению посвящено лишь несколько стихов. Но я ничего ей не сказала, потому что не подобает утешать скорбящего, когда усопший еще лежит перед ним. Она говорила так, словно сошла с ума. Она мне сказала: «Посмотрите, Велинька, часы остановились. Ни один мастер не мог отремонтировать эти часы, как мой старичок. Теперь маятник встал, и еврейские буквы на циферблате закрыли свои глаза».
Когда она встала после семидневного траура, она сразу успокоилась, но торговать фруктами больше не хотела. «Веля, давайте разорвем компаньонство», — сказала она.
Мы рассчитались и простили друг другу глупые ссоры. Она пошла к оптовику и заплатила ему все старые долги, которые он давно отчаялся получить. При этом она заплатила и за меня. Потом она села у окна, надела очки в медной оправе и написала синим карандашом письмо своим детям. Она велела им не забывать читать кадиш по отцу, а также немедленно выслать ей денег, чтобы она могла купить себе участок рядом с могилой мужа и заказать надгробие для двоих.
После тридцатидневного траура Блюмеле начала все распродавать, оставляя себе только самые необходимые вещи. Она пошла в рабочую молельню, постоянным прихожанином которой был реб Борехл, и заплатила за то, чтобы каждое утро после молитвы в память об усопшем учили Мишну[23]. Синагогальному служке она заплатила отдельно, чтобы он читал кадиш по ее мужу, а также по ней самой, когда придет ее время. На сыновей она не хотела полагаться. «Не хочу идти к Богу босая», — сказала она.
Соседи удивлялись: «Блюмеле, что же вы распродаете весь дом? Вы же останетесь в четырех голых стенах!» Оказалось, что она решила съехать с квартиры и перебраться в маленькую съемную комнатку к чужим людям.
«У меня мало времени, — сказала она. — Я должна собраться в дальнюю дорогу. Я хочу остаться одна с моими святыми книгами».
Двор знал, что она говорит не о поездке в Аргентину к детям; она говорит о подготовке к дороге в вечность. Она распрощалась с соседями и наняла носильщика с ручной тележкой, чтобы перевезти свои постельные принадлежности. Сама она несла в одной руке книги, а в другой — старые настенные часы. Хотя она больше не заводила их, она не хотела с ними расставаться. Блюмеле стояла во дворе, и все соседи слышали, как она говорила: «Я больше не удостоюсь увидеть, как мой старичок приносит свои скобы для сукки. Он берег их от года к году. Я больше не буду стоять на пороге сукки и слушать, как мой старичок произносит благословение на вино. Я больше не буду носить ему еду в сукку». Блюмеле твердила это, и весь двор плакал вместе с ней.
Мама сидит напротив меня, заламывает руки и тянет слова траурным, плачущим голосом. Я оглядываю нашу квартирку при кузнице. За то время, что я не был дома, стены еще больше почернели. Деревянные потолочные балки стонут и грозят обрушиться. Сажа отваливается от стен кусками, дым от мехов висит облаком. Как темно и тоскливо здесь! И мне хочется назад в местечко, в ешиву. Зимой в окна тамошней молельни видны высокое небо, искрящиеся снежные поля, темно-синий лес и замерзшая серебряная река, которая петляет, окружая местечко со всех сторон.
Мама, словно угадав мои мысли, улыбается сквозь туман слез, скрывающий ее лицо:
— Я знаю, сын, знаю, что ты обижаешься на меня за то, что я встречаю тебя такими вестями. Я бы должна была расспросить тебя, как ты учился и как у тебя дела. Но мое сердце так переполнено, что я не знаю, с чего начать. Даже вокруг камня есть мелкие камушки, а я всю зиму была одна-одинешенька.
Блюмеле перебралась в маленькую — шаг в длину, шаг в ширину — съемную комнатку к чужим людям. Каждую субботу я ходила ее проведать. Жила она далеко отсюда, возле рыбного рынка, у самой Виленки[24]. Блюмеле встречала меня угощением, расспрашивала о соседях, о моих заработках и о том, что ты пишешь из ешивы. В последнее время ты редко писал, а когда все-таки писал, это были такие каракули, что я их еле разбирала… Потом я брала у Блюмеле одну из ее книг, и мы садились, чтобы поговорить о божественном. Перед моим уходом она мне всегда напоминала: «Не каждому суждено быть Моше, нашим учителем, который сам вписал в Тору день своей смерти. Никто не знает своего часа. Если со мной что-то случится, попросите вашего сына, чтобы, изучая Тору, он имел меня в виду. Не забывайте, Велинька, мы же были компаньоншами».