Казанова - Ёжи Журек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его догнали две пули — на рубашке расцвели два кровавых пятна. Судорожно выпрямившись и раскинув руки, он грянулся навзничь на спину коня. Испуганного сивку уже ничто не могло остановить: тяжелым галопом он понес в проулок между домов бессильно свисающее с седла тело.
Мальчик перестал вырываться, но Казанова не ослаблял хватки, чувствуя, как худенькое тело сотрясается от отчаянных беззвучных рыданий. Сам он был близок к помешательству. Зажмурился — лишь бы не видеть, что разъяренные солдаты делают с трупами. И что теперь сделают с ними. Боже, подумал, отсеки от неправедности мира мои грехи, не дай им смешаться с этой кровавой мерзостью. Тогда я готов погибнуть — как те. Лучше умереть, чем жить в таком мире.
Мальчик зарыдал в голос, и это отрезвило Джакомо. Отпустив его и одернув сюртук, он шагнул вперед. Одновременно все пришло в движение: немецкие купцы заговорщически зашептались, остальные засуетились, выстроились в ряд, поправляя одежду, приглаживая волосы, словно от этого зависела их жизнь. Хотя, может, и зависела, как знать. Солдаты с винтовками наперевес возвращались.
Офицер — бледный, явно напуганный произошедшим — вертел в руке шпагу, которую не успел пустить в ход. Вот сейчас, пора!
— Господин поручик, — спокойно, словно обращаясь к партнеру за карточным столом, сказал Казанова, — я — кавалер де Сенгальт, гражданин Венеции, по поручению полковника Астафьева направляюсь в Варшаву.
Офицер поднял на него водянистые безжизненные глаза:
— Знаю.
Надо рискнуть, другого выхода нет.
— Что здесь, собственно, происходит?
Офицер, кажется, заколебался; возможно, сейчас решается судьба — его, Казановы, и всех остальных.
— Бунтовщики. Не дают нам покоя.
Шпага, однако, вернулась в ножны. Небрежный взмах руки — и распаленная легкой победой солдатня выстроилась в шеренгу: для экзекуции.
— Со мной еще слуга.
Офицер кивнул. Можно идти, их никто не держит. Казанова обернулся, но мальчика на прежнем месте не было. Еще минуту назад совершенно потерянный, он, точно обретя недюжинную силу, огромными скачками пересекал двор, лавируя между солдатами. Грянул одинокий выстрел, но маленький чудотворец уже достиг спасительной ограды, перемахнул через нее и мгновенно — кажется, ко всеобщему облегчению — скрылся в кустах.
Офицер иронически скривил губы:
— Сами видите, что это за сволочи.
Астафьев… Казанову ошеломила роскошь помещения, в котором он впервые услышал эту фамилию. Никакого сравнения с Мрачной и грязной конурой, куда его время от времени таскали, чтобы бестолково расспрашивать о разных вещах, не отвечая на его вопросы и не обращая внимания на протесты. На полу толстый, во весь пол, красный ковер, невольно вызывающий сравнение с огромной лужей запекшейся крови. Подумав так, Джакомо содрогнулся, но тут же сообразил, что на это его мучители и рассчитывали. Лишь бы его запугать, побольней уколоть, унизить. Это просто новое издевательство: иначе зачем было вызывать сюда, в эту шикарную комнату, грязного, голодного, оборванного узника. Он всегда заботился о своей внешности и — хотя понимал, что это довольно глупо, — почувствовал ненависть к двум сидящим за столом офицерам прежде всего потому, что они заставили его прийти в полуистлевших от сырости лохмотьях. Руки у него были скованы за спиной, так что даже привести себя в порядок он не мог.
— Я — поэт и философ, — начал он, стараясь, чтобы вдруг ослабевший голос звучал более-менее твердо. Похоже, они своего добились: ему было страшно, по-настоящему страшно. Но молчать нельзя.
— Я — гражданин иностранного государства и требую свидания со своим консулом.
— Заткнись, тебя пока не спрашивают. — Один из офицеров, помоложе, с грубым, изрытым оспинами лицом, привстал на стуле. — Понятно?
Старший, на первый взгляд недалекий и добродушный, остановил его жестом:
— Не горячитесь, господа, все можно обсудить спокойно. Прежде всего, позвольте представиться. Я — полковник Астафьев, а это капитан Куц, я бы сказал, моя правая рука, если б своей несдержанностью он не доставлял мне порой немало хлопот. Ну а вы?
— Что — я?
— Может, и вы представитесь?
Нетрудно было понять, что это хорошо продуманная игра, что под кажущейся любезностью таится насмешка, однако спокойное лицо Астафьева вселяло смутную надежу. И Джакомо призвал на помощь все свое мужество и самообладание.
— Произошла чудовищная ошибка. Я буду жаловаться государыне императрице.
Куц, если б мог, убил бы его на месте: Астафьев только усмехнулся.
— Не знаю, представится ли вам возможность. Вы обвиняетесь в оскорблении чести ее величества — так у нас рассматривается насилие над придворной дамой.
— Это ложь. Абсурд.
— Есть и другие обвинения. — Астафьев сделал вид, будто заглядывает в лежащие на столе бумаги. — Например, сопротивление представителям власти.
— На меня напали.
— Подготовка политических покушений.
Необходимо взять себя в руки, и немедленно. Они ведь хотят, обрушив на него ворох диких, нелепейших обвинений, вывести его из равновесия. И, подавив жалобные слова протеста, Джакомо произнес негромко, но решительно:
— Неправда.
Из-под добродушной маски вдруг сверкнул волчий глаз: Астафьев глянул испытующе, помолчал, будто раздумывая, какую избрать тактику, однако вернулся к прежней:
— Разве я говорю, что это правда? Мы с вами тут для того и сидим, чтобы разобраться. Но если вы будете все отрицать, ни к чему не придем. Верно?
— Да.
— Ну, видите. Одно-единственное «да» убедит нас скорее, чем тысяча «нет». — Он поднялся с неожиданной для грузного человека легкостью. — Я вас оставляю, господа. К сожалению, господин Казанова, у меня и без вас много хлопот.
Капитан, пока Астафьев не ушел, не произнес ни слова. Удобно развалился на стуле, поковырял ногтем в зубе, отодвинул бумаги.
— Ну-ка, покажи своего насильника. Свидетели рассказывают о нем чудеса.
Казанова невольно вздохнул. Краем глаза он заметил, что на пороге появились двое рослых солдат. Будут бить?
— Это ниже моего достоинства. Клянусь.
Куц издевательски засмеялся:
— Вытаскивай, не клянись.
Будто лишь сейчас заметив, что у Джакомо скованы руки, он коротким жестом подозвал солдат — так отдают команды хорошо выдрессированным собакам. Один обхватил Казанову, второй принялся стаскивать панталоны. Джакомо был настолько слаб, что солдаты, вероятно, и не почувствовали его сопротивления. Слов, приличествующих случаю, он не знал — пришлось воспользоваться их лексиконом. И он разразился проклятиями, смысла которых не понимал, но которые привык слышать от своих тюремщиков. Капитан Куц в ярости выскочил из-за стола.
— Эй, полегче, еще одно слово — и ты пожалеешь!
Приблизился, обдал Казанову нечистым дыханием:
— О матушке я готов поговорить, только о твоей.
— Ее императорскому величеству…
— Молчать!
— …обо всем станет известно!
Офицер, сообразив, что оскорбления не касаются коронованной особы, остыл и язвительно усмехнулся:
— Не воображай о себе слишком много. Не такой уж ты особенный. А может, я ошибаюсь?
Солдат, возившийся с его панталонами, дернул в последний раз; то, что должно было упасть, упало, а что должно было появиться — появилось. Капитан помрачнел.
— Н-да, пожалуй, ошибаюсь. Отпустите его.
Солдаты неуклюже, цепляясь сапогами за край ковра, отскочили, оставив его со спущенными штанами и скованными руками, с трудом удерживающего равновесие, молящего Бога только об одном: чтобы его дружок правильно оценил обстановку и не вздумал продемонстрировать свои возможности. Куц, окончательно успокоившись, неторопливо вернулся за стол.
— А ты знаешь, что мы можем сделать с таким особенным? С такой принадлежностью? — И рывком выдвинул ящик письменного стола. — Видишь это?
Ненормальный, подумал Казанова с отчаянием, он в руках безумца.
— Ящик. На вид просто ящик. У нас тут особо не развернешься. Горы, говорят, низкие, море мелкое, шлюхи никудышные, и с деньгами туго. Но стоит оглядеться — обязательно найдется что-нибудь, годящееся в дело. Взять хотя бы ящик. Вроде обыкновенный, а если подумать не совсем. Видишь — в него можно засунуть даже кое-что необыкновенное.
И внезапно с треском захлопнул ящик. Казанова согнулся в три погибели, словно его скрутила настоящая боль. Господи, что они хотят с ним сделать?
— Теперь понимаешь? Хорошо бы, понял.
«Я его убью, — подумал Казанова, — пусть только освободят руки. Задушу мерзавца, проломлю башку стулом. Мерин, болван щербатый, червяк, которого и раздавить противно. А потом… потом будь что будет».
— Что от меня требуется? — негромко вырвалось у него вместо вертевшихся на языке заряженных ненавистью слов.