Культурные истоки французской революции - Шартье Роже
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Быть может, однако, все это лишь издержки и самообольщение не приемлющей Революцию мысли, которая хочет переписать национальную историю, зная, что она неминуемо завершится разрушительным и ненавистным событием? Нет, пожалуй, дело не в этом или, во всяком случае, не только в этом. Возводя «революционный дух» не к реформаторству эпохи Просвещения, а к самой традиции в ее наиболее почтительных к королевской и божественной власти проявлениях, Тэн видоизменяет топос, сформированный Революцией, которая в своих поисках героев-основоположников ставит рядом с философами эпохи Просвещения только Декарта (которого хотели поместить в Пантеон, но в конечном счете все же не удостоили такой чести). Тэна интересует не та преемственность, которую провозглашали и подчеркивали деятели Революции, а родство, не осознанное самими участниками исторического процесса, он пытается понять, что стоит за их громогласными заявлениями. Тем самым Тэн предлагает рассматривать культурный процесс, в том числе и Революцию, в более широких временных рамках, нежели те, в которых их рассматривали историки как до него, так и после Морне. Кроме того, характеризуя классицизм как неприятие окружающей действительности, как отрицание общественной жизни, Тэн предваряет выводы ученых последующих эпох, которые будут считать этот «отрыв от реальности» отличительной чертой французской литературы XVII и XVIII веков. «Нигде не было такого резкого разграничения стилей, нигде трагическое не уходило так далеко от повседневной жизни, как в трагедии французского классицизма; во всяком случае, европейская литература не знала такого решительного разрыва между вымыслом и реальностью»{17}. Суждение Эриха Ауэрбаха как бы воспроизводит ход мысли Тэна. Ауэрбах также считает, что вся классицистическая эстетика (нашедшая свое выражение не только в классицистической трагедии, но и в литературе Просвещения) ставит на место конкретной повседневности, практической политики, человеческой индивидуальности абстрактное, мифическое, универсальное человечество. За двадцать лет до вывода Тэна Токвиль, рассматривая более короткий отрезок времени, также указал на несоответствие «абстрактного мира» разума миру «реальных вещей во всей их глубине и сложности», но он выбрал для своего противопоставления другую пару категорий: «литературную политику» и «деловую практику».
Токвиль: литературная политика против деловой практики
Токвиль стремился прежде всего понять парадокс: почему неминуемым завершением долгой эволюции, в ходе которой вся власть постепенно сосредоточилась в руках короля, стала Революция — внезапное и полное крушение монархии: «Революция менее всего была событием случайным. И хотя она застигла мир врасплох, она, однако, была завершением длительной работы, стремительным и бурным окончанием дела, над которым трудились десятки поколений. Не будь Революции, старое общественное здание все равно повсеместно обрушилось бы, где раньше, где позднее. Только оно разрушалось бы постепенно, камень за камнем, а не обвалилось бы все разом. Внезапно, болезненным резким усилием, без перехода, без предосторожностей и без пощады Революция завершила дело, которое мало-помалу завершилось бы само собой. Вот в чем ее значение»{18}. Значение Революции полностью исчерпывается тем процессом, который явился ее началом и причиной, но от этого она не перестает быть прорывом, внезапность и решительность которого из этого процесса никак не вытекают. Чтобы объяснить этот прорыв, нужно исходить из иных обстоятельств. Они обрисованы в третьей книге «Старого порядка и Революции», где делается попытка проследить многовековую эволюцию, сообщающую Революции смысл и неизбежность. Для этого исследователь берет короткий отрезок времени (тридцать-сорок лет, предшествующих Революции) и пытается обнаружить сдвиги в культуре, которые привели к стремительной смене идей и чувств. Не последнюю роль в этих сдвигах сыграли интеллектуалы.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Токвиль анализирует их роль в первой главе третьей книги «Старого порядка и Революции», озаглавленной «Каким образом к середине XVIII столетия литераторы сделались во Франции самыми влиятельными политиками и что из этого вышло»{19}. Он исходит из противоречия между управлением страной, которое осуществляется через королевских служащих (Токвиль несколько анахронично называет их «государственными служащими»), и «политикой, носившей литературный и отвлеченный характер», ибо политические взгляды высказывают литераторы, задающие тон общественному мнению. Во Франции после 1750 года власти утрачивают свой авторитет, как и органы управления, не имеющие больше реальной политической силы, так что политические дискуссии ведутся вне стен государственных учреждений. Подобное положение, когда политике без власти противостоит власть без авторитета, опасно; оно приводит к двум вещам. С одной стороны, «заведенный порядок» и «опыт», уважение к «запутанным традициям и обычаям» и «деловая практика» уступают место «общим, отвлеченным теориям государственного устройства». Отстраненным от управления государством, не имеющим влияния на решения органов власти политикам не остается ничего другого, кроме как заняться литературой — «политическая жизнь оказалась вытесненной в литературу», пишет Токвиль, подчеркивая тем самым вынужденность этого перемещения. С другой стороны, «политики от литературы» — «литераторы», «философы», «писатели», — хотя и не участвуют в управлении государством, начинают играть ту роль, которая прежде (по крайней мере в других странах) отводилась людям, от природы наделенным качествами «лидеров» общественной жизни. В отличие от Англии, где «те, кто писали об управлении государством, и те, кто им управляли, принадлежали к одному и тому же кругу», где общественное мнение формировалось «вождями политических партий», во Франции к концу Старого порядка новой всемогущей аристократией сделались литераторы, хотя они и не обладали реальной политической властью.
Причину этого парадоксального явления Токвиль видит в процессе централизации власти. Разрушая «свободные институты» — которые Токвиль называет «феодальными», — обескровливая «общественную жизнь», отлучая «высшие сословия общества» от власти, монархия сама создавала условия для того, чтобы властителями умов стали философы. Правительство, вынужденное сосредоточить всю власть в своих руках, так как Генеральные Штаты, сословные собрания провинций и городское самоуправление к этому времени окончательно изжили себя, было начисто лишено опыта политической деятельности, поскольку не имело никакой возможности его приобрести. А противостоявшее государственной власти общественное мнение, которое сформировалось на обломках старой свободы, занимало чисто «литературную» политическую позицию. Не имевшие института, представлявшего их интересы, далекие от государственных дел, высшие слои отвернулись от современного им общества и устремились в идеальный мир, созданный воображением литераторов: «Над реальным обществом, чьи устои оставались традиционными, путаными и беспорядочными, законы — многообразными и противоречивыми, сословные различия — кричащими, а обязанности граждан — неравными, надстраивалось год за годом общество вымышленное, где, казалось, все было просто и упорядочено, единообразно, справедливо и разумно». Этот отрыв от реальной жизни общества (идея, которую возьмет на вооружение Тэн), эта тяга к умозрительным построениям и обобщениям, стремление свести всю сложность окружающей действительности, образовавшуюся в ходе исторического процесса, к нескольким «простым и ясным правилам, рожденным разумом и естественным законом», привели к тому, что «французы стали применять к политике всю свою литературную выучку». Таким образом, политизация литературы — это в то же время и литературизация политики, сводившейся к ожиданию перелома и мечте об «идеальном государстве».