Дороги - Сергей Бородин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со мной в вагоне сидели почтенные бородатые бухарцы в белоснежных больших чалмах и пестрых халатах; остро пахло степными травами; негромко велась беседа на незнакомом мне языке. Пили горький зеленый чай, запасенный на дорогу в вокзальной чайхане. Пили из плоских чашек, которые правильнее было бы называть плошками, но бухарцы называли их пиалами. Поочередно пили все из одной чашки, каждому наливая по одному глотку. Но как гостеприимно, приветливо, церемонно подавалась эта чашка, когда подходила очередь принять ее. Это было вступление в новый, неведомый, привлекательный мир.
На другой день я побывал у главы Бухарской народной республики Файзуллы Ходжаева, вручил ему письмо из бухарского постпредства, и он сказал:
- Чтобы выбрать для музея самое типичное, надо знать и случайное. А чтобы отличать одно от другого, надо пожить в самой гуще жизни. У нас есть Мадраса, расположенная у базара. Там еще изучают богословие, но половина учителей и учеников разъехалась неведомо куда. Нам-то ведомо, куда, но не в этом суть. Есть много свободных келий. Я попрошу муфтия отдать вам одну из келий. Поживите там. Можете поучиться у богословов, если явится такое желание. Базар будет рядом, а базар - это гуща жизни, там и ремесленники, и купцы, и мастерские кустарей. Валяйте. Вот вам письмо к муфтию. Он мне не откажет. Считайте, что келья у вас уже в кармане.
Я поселился в одной из уютных келий в древней Мадрасе Мир-Араб. Прожил там до глубокой осени. Сделал закупки для музея и, оставляя в Бухаре много добрых друзей, особенно среди кустарей и богословов, возвратился в институт.
Летом следующего года Ю. М. Соколов, перед тем испытавший мои способности в фольклорной студенческой экскурсии в Переславль-Залесский, включил меня в состав экспедиции, отправлявшейся записывать былины и сказки в Заонежье. Из Петрозаводска мы поплыли на живописные острова, в Кижи. Если накануне мне открылся неведомый мир Бухары, теперь передо мной встала столь же неведомая страна Карелия с ее озерами, непроглядными лесами, деревнями, где каждая изба сохраняла черты построек времен Великого Новгорода, где говорили на языке, хранившем строй четырнадцатого века. Я вошел в Русь, ничем не подновленную во всей ее исконной красоте.
Целое лето шли мы по лесам, по полям, забираясь все глубже и глубже в такие селения, о которых порой даже никто и не знал. Там находили мы певцов и сказочников, записывали их, вглядывались в их быт, в их жизнь, отделенную от большой жизни десятками верст, протянувшихся по непроходимым буреломам и топям.
Когда поздней осенью мы возвратились в институт, на нас смотрели как на подвижников, высохших и почернелых от ветров, но счастливых: нам удалось записать очень многое, что по сохранности своей превосходило прежние записи, а в нескольких случаях записаны были те древние песни, которые еще никому не случалось не только записывать, но и слышать. Так я впервые погрузился в жизнь древней Руси.
Но и Азия от меня не отступала.
В 1925 году я поехал туда снова, на этот раз в Самарканд. Командировку мне дали московские газеты, куда я, учась в институте, успевал писать очерки.
В Самарканде, переходя от одних древних зданий к другим и в каждое наведываясь неоднократно, я привлек внимание археолога В. Л. Вяткина, густобородого энтузиаста. Это был выдающийся знаток Самарканда, написавший о его древностях несколько книг. В свое время он нашел и раскрыл обсерваторию Улугбека. В то лето он вел раскопки на Афрасиабе. Ему нужен был десятник, чтобы руководил двумя десятками землекопов, требуя от них осторожности, бережливости, и отвечал бы за сохранность находок. Расспросив меня, Вяткин предложил мне эту работу на Афрасиабе.
Все лето 1925 года я провел среди траншей на голых холмах, на горячем ветру, под ярким солнцем. Но мне пришлось не только следить за лопатами и мотыгами рабочих, надо было и досконально знать, что мы ищем, с чем можем встретиться, когда траншея упрется в какую-нибудь стену. Каждый вечер, едва отмывшись от пыли, я спешил в свою уже самаркандскую келью в караван-сарае Юлдаш Тага и садился за сочинения востоковедов, за справочники, за словари.
В том году нам посчастливилось. Расчищая один из раскопов, мы открыли вдоль трех стен комнаты алебастровую панель XI века, сложный геометрический орнамент отличной сохранности (ныне она хранится как одна из достопримечательностей в Самаркандском музее).
Экзамены 1925 года явились последними. Ректором после смерти В. Я. Брюсова был назначен профессор М. С. Григорьев, но институт решили перевести в Ленинград. Мы понимали, что недоброжелатели Брюсова, а такие находились среди деятелей Наркомпроса, взяли курс на ликвидацию института, ибо не было никаких оснований для перевода: Москва не имела вуза с таким профилем, помещение в ту пору никому не требовалось, а смена преподавательского состава неизбежно приведет к иной системе обучения.
Поэтому большинство из нас отказалось от переезда в Ленинград. Младшие курсы, не успевшие пройти всю программу, перевелись в Московский университет на отделение литературы и языка, в сокращенном варианте звучавшее, как "оля". Там они и получили свои дипломы. Многие из студентов, становившиеся к тому времени уже профессиональными литераторами, не поехали в Ленинград и не направились к "оле", решив, что писать можно и без диплома. Но все они называли себя брюсовцами, ибо институт успел воспитать в них взыскательность к работе и стремление к постоянному расширению знаний, чего с первых же дней институтских занятий требовал от нас Брюсов.
Наши прогнозы в отличие от иных прогнозов исполнились: почти сразу после перевода в Ленинград институт был "реорганизован". Частично он вошел в Институт истории искусств, частично слился с литературным факультетом Ленинградского университета.
Еще летом 1925 года, собрав напечатанные в разных газетах и журналах свои статьи и очерки, я подал заявление во Всероссийский Союз писателей. По рекомендации Андрея Белого, при активной поддержке большинства членов правления - Л. М. Леонова, Вс. Иванова - и некоторых писателей старшего поколения я был принят в члены ВСП.
Напечатав в разных газетах очерки о Бухаре и Самарканде, я возвратился к Вяткину, на Афрасиаб. Опять траншеи, книги востоковедов, справочники, словари и вместе с одним из семинаристов мадрасы Тилля Кари изучение корана, богословских трактатов, в том числе и книг Джалалиддина Руми.
Летом 1926 года Ю. М. Соколов позвал меня в новую экспедицию на Север. На этот раз предстояло пройти по глухим местам восточной Карелии, через Пудож и смежные районы. Раскопки на Афрасиабе заканчивались Вяткину отказали в ассигнованиях. Я попрощался с ним, как оказалось, навсегда и опять пошел по лесным топям и через буреломы в древнюю Русь.
Год спустя экспедицию провели через Вологду, Каргополь, снова разыскивая искусных певцов, но нередко и не очень искусные исполнители сохраняли в памяти фрагменты утраченных былин и сказаний, представлявших большую ценность для исследователей древнерусской литературы, чувствуя, что в дальнейшем такие экспедиции едва ли будут возможны, мы не щадили сил и времени, проходя десятки километров по лесам и по берегам рек, все дальше и дальше в глубь русского Севера.
Впоследствии многочисленные наши записи составили объемистый том "Литературного наследства", но подготовка его к изданию потребовала многих лет. Эту тщательную, трудоемкую работу провел участник одной из экспедиций В. И. Чичеров, талантливый фольклорист и ученый.
Для меня эта третья поездка на Север не была последней. Года два спустя поступило предложение свозить наших сказителей в Париж, куда съезжались в тот год исполнители народного искусства из многих стран мира. Ю. М. Соколов предложил мне проехать по всем местам, где побывали три экспедиции, и как бы связать все три в одной поездке. Стояла зима, и ехать мне предстояло одному, наняв сани в Петрозаводске. Я поехал. По льду пересек Онежское озеро, побывал на Клипенецких островах, выехал к Пудожу, оттуда на Северную Двину. Санным путем оказалось гораздо легче проехать в места, куда добираться по летним тропинкам бывало так трудно.
Прошло только два года после экспедиций, но приглашать в Париж оказалось уже некого: умер великолепный сказитель Шауля, одряхлел и почти не слезал с печки сказочник Мякишев. И так везде, куда бы я ни наведывался. Стало ясно, что экспедиции Ю. М. Соколова застали древнюю русскую литературу накануне ее агонии; старшее поколение, хранившее великие традиции, безвозвратно уходило. Оставались только ученики, лишь повторявшие то, что успели заучить со слов своих стариков: ученики не имели знаний, чтобы обогащать тексты вариантами, черпая их из сокровищницы народной памяти. Они только повторяли вызубренные стихи или фразы, не видя перед собой того, о чем сказывали. А на смену им шли певцы, влагавшие в древнюю форму повествования о явлениях современной жизни. Утрачено было то чувство меры, то единство формы и содержания, что присуще подлинным мастерам.