ЗА ГРАНЬЮ ДОЗВОЛЕННОГО - Митч Каллин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, в последующие два месяца она стала ещё толще — меньше чем за полгода ожирела. Казалось, её аппетит растёт, так же как её шумное ночное дыхание. По большей части он сбегал в комнату для гостей; по вечерам, в выходные, допоздна смотрел внизу телевизор; иногда работал в гараже над моделями аэропланов.
— Мне очень жаль, — то и дело повторяла жена. — Ты так ко мне терпелив, я это ценю. Я люблю тебя, в самом деле люблю.
— Я тоже тебя люблю. Не тревожься.
— Спасибо тебе, — говорила она. — Это трудно, я знаю, но я справлюсь с этим. Ненавижу мысль, что нечто настолько глупое, как храп, может досаждать нам.
— Не досаждает, — уверял он её. — Я хочу сказать, что это проблема, но это не главная проблема.
Нет, это не было основной проблемой, потому что вскоре сон покинул его — даже когда жена не храпела, даже в тишине гостевой комнаты или когда он ложился прикорнуть на кушетке в гостиной, даже когда всовывал беруши, спасаясь от ровного биения своего сердца, в тишине был слышен каждый шорох, каждый кашель, всхрап, треск.
Он думал: «Джули, я не могу винить тебя за всё это — не могу винить тебя за то ужасное положение, в котором оказался».
Он полагал, что она не может отвечать за то, что делает во сне (её губы раздвигались, и урчание было громким, её ноздри расширялись), за те часы, которые он проводил, разъезжая по городу с выключенным радио, в ожидании, когда усталость охватит его, останавливаясь на красный свет или где-нибудь ещё на пустой улице, наполняя бензобак до того, как расцветёт утренняя заря и Джулия начнёт готовить завтрак, а он сядет за стол в ожидании своей яичницы.
— Милый, всё в порядке? Ты выглядишь осунувшимся.
— Я в порядке.
— Ты скажешь мне, если что-то будет не так?
— Абсолютно точно. Верь мне, я в порядке, честно.
«Просто беспокойство», — думал он потом.
Однако, он знал это лучше, чем знает сейчас, не беспокойство гнало его в ночь. Беспокойство не открывало мрачного раскола в его сознании, превращая его дом, и семью, и работу во что-то онемевшее, едва ли могущее чем-то его заинтересовать. Невозможно было дать этому имя, объяснить тем, кто его любит; трудно было найти ясную логику в том, что овладевало им всё глубже и глубже, затягивая, пока то, что существует, не стало таким притягательным, таким необходимым. Это что-то ещё, понял он, что-то неотвязное — но не беспокойство. Не храп с ритмическим подвыванием Джулии, он всё равно оказался бы этой ночью там, где был, — в тоннеле, в овраге, рядом с парком. Окончательный результат был бы таким же, он это знал.
И тем не менее он желал бы, чтобы она однажды поймала его выходящего в полночь из парадной двери или хотя бы отругала по поводу возвращений рано утром — когда он приводил себя в порядок, готовился к утомительному дню преподавания Шекспира. Она могла бы спросить его, где был, потребовать от него ответов, поглядеть на него с подозрением. Тогда, может быть, он обуздал бы свои блуждания — эти всё удлиняющиеся поездки в темноте, которые заводили его дальше и дальше от дома. Но она ни о чём не подозревала, всегда улыбалась, когда он выходил к завтраку.
— Как ты спал?
Он кивал и говорил:
— Хорошо.
— Хочешь апельсиновый сок или яблочный?
Он завидовал её вере в святость их брака, её абсолютному доверию. Никаких жестоких секретов, ничего тайного. Для неё он являлся тем, кем она хотела его видеть: хорошим отцом, простым человеком, неспособным причинить вред себе, или ей, или их детям, тем, кто никогда не вёл себя развратно; он бы никогда, словно эгоист, не отправился в путь без них.
И тем не менее он мог ездить без них, мог причинить вред — не намеренно, конечно. Он не верил, что спираль ведёт вниз, что он подвергает себя серьёзному риску. И тем не менее если это в самом деле было падение, крах, то началось всё в «Гризвуд-Палас», круглосуточном пассаже для взрослых, расположенном в нескольких кварталах от дома. Но даже и тогда это местечко не было тайной для него или для Джулии: дважды они отваживались зайти внутрь с надеждой улучшить свою угасающую сексуальную жизнь, приобрели даже толстый чёрный фаллос и смазку с мятной отдушкой, однако последние новинки в очень малой степени улучшили их занятия любовью.
Когда он вошёл в магазинчик в одну из бессонных ночей — очевидно стесняясь, после многих часов езды он выглядел взъерошенным, — он не представлял, что ещё может там получить, кроме резиновых игрушек, порножурналов и ужасных видеокассет, которые давали на четыре дня. Сначала он не заметил выкрашенной в белый цвет двери, которая вела клиентов в кабинки пассажа — они с Джулией никогда не заходили дальше книжных полок и витрин с товаром. Если бы его не утомила езда, если бы он не был настолько одержим неизменностью и монотонностью своего маршрута (школа, в которой он преподавал, центр города, снова школа, пустыня, возвращение обратно к школе) или если бы он не остановился в круге К на заправке и, скользя взглядом по Парк-авеню, наполняя бензином свой джип, не заметил бы большой неоновой сияющей вывески «Гризвуд-Палас» — он, скорее всего, двинулся бы дальше — по тому же маршруту.
Получилось, что в ту ночь его жизнь изменилась, не то чтобы очевидным образом, не многозначно, но изменилась, сейчас он это понимает; и потратил он на это всего пять долларов в золотых жетонах; белёная дверь открылась в тёмный коридор, по обе стороны которого располагалось шесть кабинок: в каждой кабинке были замок, сиденье, достаточно широкое для двоих, коробка салфеток «Клинекс», урна и многоканальный телевизор, показывающий в основном секс: груди, вагины, пенисы, яички, задницы, раздвинутые ноги — всё, на что мог когда-либо глазеть тридцатичетырехлетний преподаватель английского.
В ту ночь он задержался меньше чем на десять минут. Он не склонился на сиденье и не стал на колени, не переключил пятьдесят восемь каналов, не использовал жетоны; он просто заперся в кабинке, опустил три жетона в засаленную щель и продолжил стоять, как стоял.
Мужчина давно забыл, что конкретно шло по телевизору, когда расстегнул ширинку, но он помнил стремительность своего оргазма, то, как его сперма изверглась густым потоком и заляпала экран. Неожиданно он почувствовал себя сбитым с толку, пристыженным, сожалеющим, потянулся за салфеткой. Хуже того, он начал опасаться, что руководство заведения может каким-то образом отследить тех, кто эякулирует в телевизор, вытащил ещё пачку салфеток, полную горсть, дотошно вытер экран дочиста. Вместо того чтобы бросить салфетки в урну, сунул комок в карман, словно пагубные и разоблачительные улики, и, опустив голову, быстро направился из кабинки, из пассажа, из магазина.
Во время недолгой дороги домой им овладел почти наркотический ступор — его веки ослабели, ноги стали тяжёлыми. Вскоре он уже спал в комнате для гостей, едва ли пошевелившись за ночь хотя бы раз (грудью вниз, подушка сбилась под головой).
Через четыре часа пошевелился — его тело совершенно отдохнуло, ум был оживлён, — воодушевлённый солнечным светом, сияющим сквозь розовые занавески; он не спал так крепко недели, а может быть, и месяцы.
— Доброе утро, — сказал он себе. — Доброе… утро.
Под душем стал насвистывать «Весь день и всю ночь» — песенка всё ещё была с ним, он свистел, когда причёсывался и после того, как почистил зубы, и когда одевался — она оставалась с ним, когда он сбежал вниз за завтраком, и утихла только тогда, когда он вошёл на кухню, наградил поцелуями Джулию, Дэвида и Монику (все трое сидели за столом, поражённые его весельем).
— Кое-кто сегодня в отличной форме, — заметила Джулия детям. — Разве папа не выглядит сегодня счастливым?
Дети закивали, недоуменно глядя на отца, прежде чем вернуться к своим хлебцам.
Как всегда, он был последним, кто сел за стол, и, дожёвывая последний кусок тоста, первым встал, чтобы бежать: ещё один поцелуй детям, ещё один поцелуй Джулии — улыбка и прощание.
— Увидимся вечером, — сказал он, направляясь к парадной двери.
К тому времени, как он добрался до подъездной дорожки, улица вибрировала от движения машин. Потом, скользнув взглядом за рулевое колесо, он снова увидел образы, которые показывали в кабинке пассажа, и с этими сценами, занимающими его мысли, двинулся в торопливое утро, насвистывая, проезжая мимо пригородных домов, таких как его собственный, — эти три или четыре архитектурных проекта с виниловыми полами, которые не нужно натирать, керамической черепицей, дубовыми шкафами, гаражами на две машины, земляными дорожками, похожими на глинобитные. Он всего этого не видел, он был где-то ещё, его разум сосредоточился на телах, ритмически двигавшихся на других телах, гладких потеющих торсах и длинных ногах, охватывающих стройные или мускулистые талии.
Когда он приехал в школу, образы застыли на некоторое время, и он сидел в машине, уже заняв своё место на парковке, не желая выходить наружу, пока не пройдёт эрекция. Он попытался вызвать у себя чувство вины или хотя бы стыд, но это оказалось бесполезно; он не чувствовал себя плохо, как сразу после своего гризвудского оргазма, — на самом деле он чувствовал себя раздражённым, нервным, возбуждённым. Он повторял то, что осознал с тех пор, как стал взрослым: эти миллисекунды, в которые проходил его оргазм, эти интенсивные и скоротечные мгновения были самыми близкими к божественному — хотя минуты после походили на некое унизительное погружение из милости в немилость (всё идёт по кругу: эти постоянные взлёты к самой вершине, которые всегда прерываются падением, словно итог, расплата за достигнутое наслаждение).