Иван Грозный — многоликий тиран? - Генрих Эрлих
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как я был счастлив от такого начала наших с братом добрых дел! На следующее утро, склонившись над корытом с водой, я узрел промелькнувшее у меня над головой подобие нимба, а уж ответных чудес ждал всенепременно. Особливо же молил я Господа о воскресении околевшей недавно моей любимой собаки Усмехая, развлекавшего и охранявшего меня с моих первых дней.
Через много лет Иван, удрученный неудачей первого казанского похода, зло посмеялся надо мной, показав, чем аукнулась та наша милость. Дмитрий не прожил и двух месяцев на сытных монастырских хлебах. Возвращение князя Ивана Вельского породило новые столкновения внутри боярской Думы между сторонниками двух сильнейших тогда семейств — Вельских и Шуйских, что привело вскоре к гибели Ивана Вельского, а потом и старшего из Шуйских — князя Андрея. Тетка же Евфросинья с удвоенной после вынужденного отдыха энергией принялась плести свои вечные интриги, пытаясь добыть для сына то, что ускользнуло от мужа, великокняжеский венец. Как мы знаем, в конце концов сплела венец — терновый. Об этом я еще расскажу, обязательно расскажу, потому что все это имело ко мне самое непосредственное отношение. Вот и Иван тогда напирал на это, сначала высмеял зло, а потом и пожалел, обнял, по своему обыкновению. «Эх, брат ты мой блаженный, видишь, каковы люди-то! Ты к ним с добром шел, и тебе же первому и сильнее всего досталось».
Да я и сам к тому времени повзрослел, уж не ждал не то что чудес, даже простой благодарности. И добро, как тогда, так и во всю свою последующую жизнь делал не в расчете на воздаяние, даже о воздаянии на том свете никогда не думал, Господь меня слышит! Я просто поступал, как душа велит, а кто ею руководил, то Господь ведает.
А что касается последствий наших поступков, то сие есть великая тайна. Сегодня посмотришь — хорошо вышло, а пройдет неделя — впору голову пеплом посыпать, еще через месяц — опять все устроилось, а через год вновь коришь последними словами свою собственную глупость. Не дано нам знать, чем отзовется наше слово или деяние. И нет дел мелких и великих. Кажущееся сегодня великим завтра забудется, ужасное обернется поводом для веселой комедии, мелкая прихоть прогремит громовыми раскатами, а медная монетка, брошенная в шапку нищего, перевесит все дела, добрые и злые, и откроет ворота в рай. Иван в своем каждодневном стремлении к великому об этом забывал, даже не то что забывал — знать не хотел. Того не видел, что те распри боярские облегчили ему чудесное вознесение к зениту власти и славы. Что же до меня, то дожил я до моих почтенных годов только благодаря злокозненным интригам тетки Евфросиньи, упокой, Господи, ее душу, где бы она ни находилась.
* * *Вы можете подумать, что Иван рос эдаким волчонком, недоверчивым к людям и неотзывчивым на ласку, что сидел целыми днями по темным углам, зыркая оттуда с подозрением, лелея обиды и вынашивая планы мести. А я, наоборот, был ангелом во плоти, светлым, улыбчивым и привязчивым, делящим жизнь между детскими играми и детскими же, но горячими молитвами к Господу. Отнюдь нет! Иван был сильным и крепким отроком, всегда отличался несокрушимым здоровьем, неподвластным никаким болезням, и отменным аппетитом. Вероятно, его жалобы на то, как нас с ним плохо кормили в детстве, были связаны с тем, что он постоянно чувствовал голод, голод здорового, постоянно резвящегося ребенка.
В том небрежении, которое все же чувствовалось в отношении нас, были свои положительные моменты: нашей свободы почти не стесняли, большую часть дня мы были предоставлены самим себе и могли делать все, что заблагорассудится. Пока Иван был мал, он играл в бабки, городки, а то просто носился сломя голову по Кремлевским площадям и лестницам великокняжеского дворца. А потом пристрастился к мужским забавам. Стрелял из лука и арбалета, извел саблей весь орешник в округе, рубился мечами, сначала деревянными, а потом и всамделишными, подогнанными под его рост и силу, тренировался до одури дядьки-учителя в искусстве галантного боя, сначала на рапирах, а потом на шпагах. Хорошо хоть из пушек сам не стрелял, говорил, что не княжеское это дело. В седло его первый раз посадили, едва он дотянулся до стремени, и уже к своему венчанию он был прекрасным наездником. Ни у кого я не видел такой царственной посадки, как у него, разве что у Андрея Курбского. И мало кто мог сравниться с ним в безудержной скачке по полям, а кто мог, те поперед него не высовывались, мог Иван и осерчать в запале, а рука у него была тяжелой.
В те годы Москва была не та, что сейчас. Хоть и после разорения, после долгой смуты, а видно, как она расстроилась, расползлась во все стороны. А мы с Кремлевских стен могли видеть луг, на котором паслись великокняжеские кони, и ветер доносил до нас их ржанье как призыв вырваться из каменной загородки Кремля и умчаться в поля, до которых было-то всего версты две, зайцев гонять. Иван от такого призыва никогда не отказывался. И уж совсем благодатное время наступало, когда мы летом перебирались в подмосковные дворцы на Воробьевых горах или в Коломенском. Последний Иван любил больше всех, не только за простор вокруг, а особенно за необыкновенную, шатром раскинувшуюся церковь Вознесения, возведенную в честь его, Ивана, рождения. Едва добирались до места, как Иван тянул всех за собой в храм и выстаивал службу, а потом долго и усердно молился на коленях перед образом своего небесного покровителя, Иоанна Предтечи, набивая шишки на лбу, а то и разбивая его в кровь. А о чем молился, не знаю, о таком не расспрашивают и не рассказывают.
Как раз Иван, а не я, был всю свою короткую жизнь ревностным в обрядах церковных. Его еще мать наша приучила с самого раннего детства. Уж и не знаю, прости меня Господи, чего там больше было, истинной ли веры или желания показать свое усердие в глазах народа православного, но она часто отправлялась на богомолье, в Троицу и другие монастыри, и всегда брала с собой Ивана, а меня за малолетством дома оставляла. Я так думаю, что первые годы по смерти матери он в церковь ходил в память о матери, только там мысли о ней были светлые, а не мстительные. Уж потом он пристрастился к большим службам, при стечении всего двора, там он играл главную, после митрополита, конечно, роль, и это ему нравилось. А еще повзрослев, он ощутил себя царем, царем милостию Божией, и услышал глас Божий, повелевающий ему переустроить землю Русскую во славу Его, и уверовал он, что вся держава держится только на тонкой ниточке между ним и Господом, и все главные силы свои положил на укрепление этой связи. Оттого и лоб расшибал на молитве, и все обряды до мелочей соблюдал. Не знал он другого пути к Господу. Не обошлось и без влияния Сильвестра, но о нем речь впереди.
У меня же все по-другому было. Для меня Отец небесный был воистину отцом. Ему я рассказывал о делах своих, делился сомнениями, просил прощения за грехи мои, вольные и невольные. Просьбами я Его не обременял, а если и просил чего, то не для себя. И разговаривать с Ним я любил в тишине, один на один, лучше всего после всенощной. Все домашние разойдутся, в нашей маленькой домовой церкви темно, только лампады теплятся у образов, и в их неярком свете разглаживаются строгие лики и смотрят на меня святые с любовью и милостью. А как помолишься, поблагодаришь Господа за день прошедший, такое умиротворение сходит в душу, что и спишь спокойно, и встаешь утром с легким сердцем.
Я вообще тихий был. Не любил шумные забавы, суету, многолюдство. Но Иван меня всюду за собой тянул, я и шел, со старшим братом не поспоришь. А брата нет, так дядька тут как тут: «Негоже княжичу над книжками сидеть, как монаху или старцу немощному. Бери-ка саблю, будем делу ратному учиться». Делать нечего, берешь саблю, машешь ею, пока рука не занемеет, такая уж наша княжья доля. Прошел я всю эту школу, но без всякого удовольствия и радости. Даже на охоту ездил, тут уж никак не отвертишься. На лошади скакать — это даже хорошо, это я любил, особенно по тонкой пороше, а вот зверье убивать — рука не поднималась. Кровь проливать — грех, даже от тварей бессловесных.
Иван, тот всякое дело со страстью делал, он и охотился, как молился, до изнеможения, до шишек, загоняя себя, лошадей и холопов. Горячая была у него кровь, бурлила, выхода требовала. А у меня холодная, потому медленная. Вот ведь как бывает: поставь нас рядом — любой скажет, что братья, похожи мы были, стройные, тонколицые, горбоносые, светловолосые и синеглазые, к двадцати годам даже бородки одинаково курчавиться начали. Разве что в росте я Ивана перегнал, уж на что он был высок, а я все же вершок надбавил. И в то же время любой видел: Иван — царь, в блеске глаз, в посадке головы, в развороте плеч, в любой своей черточке — царь. А этот, я то есть, непонятно кто, ни то ни се, так, младший брат. Все из-за крови, кровь у нас разная, то есть кровь, конечно, одна, но температура разная. Ну и болезнь моя, конечно…