Мания страсти - Филипп Соллерс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Токката и Партита, теперь Веймар, год 1717. Это молодой Бах, ему тридцать два года, насколько помнится, свои сочинения он посвящает «любителям, для увеселения души». Наше тело предназначено, чтобы развлекать душу, и наоборот. Стойте-ка, ему уже сорок два, ровно столько, чтобы дать почувствовать, настолько идиотским представляется вопрос «сколько лет Баху?», как знают это все органисты, клавесинисты, пианисты, виолончелисты, скрипачи, гобоисты… Трубачи, тромбонисты, фаготисты… Певцы, певицы, дети, хористы… Все церкви… Любой, самый крошечный садик… Пляжи… Самолеты, поезда, автомобили… Корабли, радио… Баха слушают уже на Луне… как и предсказывал Сирано…
Кому принадлежат годы 2000, 3000, 7000, 9000? Чжуан-Цзы, Баху. Вам нравится беспрестанное изменение, новизна? Тогда ваши примеры для подражания Чжуан-Цзы и Бах. Вы, напротив, хотите поддерживать извечные традиции, те, что уже тысячелетия проповедуют одно и то же, словно бы ничто не изменилось, словно это было не тысячу лет назад, а вчера? Все тот же Чжуан-Цзы, тот же Бах. Избегайте праздных дискуссий, устойчивых мнений: ныряйте в пустоту, выбирайте Вибрацию. В крайнем случае, можете также припомнить Паскаля: «Кто смог бы отыскать секрет, как радоваться хорошему, не огорчаясь при этом плохому, тот отыскал бы исходную точку: это и есть вечное движение».
Теперь Клара:
— О чем ты думаешь, когда играешь?
— О следующих пяти секундах.
— Есть ли связь между музыкой и физической любовью?
— Ну и вопрос.
— Бог существует?
— В Бахе, несомненно.
Она достает двадцать четвертую гексаграмму из «Книги перемен», Фу, «Возврат». Вверху Кунь, исполнение, земля; внизу Чжэнь, возбуждение, гром.
Комментарии: «Возврат описывает ситуацию возрождения, позволяющего вернуться к забытой энергии и все начать с нуля. Речь идет о том, чтобы повернуть обратно, вернуться назад, к истокам, и на этот раз пойти по верному пути. Возвращение означает также возможность вновь обрести прежний пыл, свежесть и чистоту первых чувств. Некоторые вещи и понятия должны вновь словно всплыть на поверхность. И не надо им в этом препятствовать».
Она смеется. «Ну да, конечно, почему бы и нет?»
Забвение, что озаряет… Со мной случилось такое однажды возле океана, я словно вновь переживаю это. Было шесть часов утра, лето в очередной раз вставало над Лонг Айлендом, Дора и Клара еще спали, было тихо, даже чайки не начинали орать над водой. Я сидел на берегу, в траве. И вдруг в мгновение ока меня покинула память, это была полнейшая пустота и в то же время твердое ядро, как если бы земля вдруг сомкнулась над моей головой. Она поглотила себя и меня, это было земное затмение. В течение трех секунд, или трех веков, не было ничего, все оказалось стерто, вычеркнуто, черная дыра. Поглощено, оторвано, я есть, меня нет. По ту сторону, но одновременно и по эту. Как на подносе: это сравнение родилось само собой. Земля в самом деле круглая? А ее сердцевина, это что? Ни ее, ни моя, зато это ничто, напротив, возникло со всей очевидностью. Я наклонился вперед, чтобы посмотреть, присутствовало ли еще при этом мое тело, не отказали ли его рефлексы. Я вытянул перед собой руку, и я увидел эту свою руку. Я прочистил горло, и я услышал это свое горло. Там был газон, и меня немного покружило на траве вместе с саркастическим скелетом (это выражение тоже пришло само собой). Ваш саркастический скелет, уважаемый сударь, преподнесен вам на блюде в качестве подарка. Кости видят, уши пробуют на вкус, язык слушает, глаза ощупывают и погружаются внутрь, голова находится везде одновременно, как если бы нужно было удерживать руки и ноги, чтобы вернуться в себя, чтобы упасть в обморок, не теряя при этом сознания. Я принялся тихонько смеяться, настолько неожиданной и комичной была ситуация. Самое смешное, что кругом все смеялось одновременно со мной.
День наступал, пробираясь сквозь акации, откуда-то справа, красное солнце было уже в ветвях. На самом деле было уже очень поздно, все произошло очень давно, совсем на другом горизонте, за лесами и запрудами. Цветы хихикали, они тоже прекрасно знают этот фокус, они, можно сказать, живут этим. Никогда ничего ни с кем не происходило, я просто-напросто умер, все очень просто. Сколько историй ради какого-то кубика воздуха, крошечного уголка природы, легкий толчок, и ты просыпаешься совсем в другом состоянии, бродишь, словно тень среди прочих теней. Жизнь — это сон, спасибо за то, что дали посмотреть сны. Я был прав, что молчал, что лукавил, уворачивался, за то, что был изъят. Пол? Забудьте. Деньги? Забудьте. Смерть? Забудьте. Нет ни желчи, ни печени, ни ануса. С одной стороны зависть, ревность, с другой — забавы, забвение… Разумеется, какое-то разветвление существует. Взгляните сюда, сейчас же, их расстрелянные на месте морды ради социального благополучия младенец деньга сортир. Какое волнение! Какой напор!
Мне ничего больше не оставалось, как просто катиться осторожно по траве, в росе. На восходе дышали километры прерий, лошади начинали носиться одна за другой. Я кромсал густой кустарник, жевал его, выплевывал, это было прекрасно, свежо, нелепо. Природа сама по себе — это ирония в чистом виде. Там, в конце аллеи, возле голубоватой и серой воды, понемногу вырисовывался из темноты белый деревянный дом, построенный в колониальном стиле. Зеленые побеги появлялись теперь один за другим, доводя меня до головокружения. Ладно, пора вставать, промокшая пижама, горячий душ, молчаливое возвращение на террасу. Час спустя просыпается Дора, говорит, что спала, как сурок, спускается Клара, просит чаю, усаживается за пианино, играет гаммы, и даже набросок шопеновского «Скерцо», который она должна исполнять на следующий день в Нью-Йорке. В просторную гостиную с желтыми пуфиками грубо врывается солнце. «Вот, дети мои», — говорит Дора, появляясь с подносами. Усаживаемся снаружи все трое, молчим, пьем.
Рыбы, птицы исчезают, не оставив следа, никто не знает, когда они умирают и когда спят, траектории их пути подчиняются каким-то скрытым законам. Подобно им, миры тоже вращаются, взрываются, спят. Могущество сна в его освещенности, можно сфотографировать появление, можно просчитать распад. Мы вдыхаем невидимое биение, и если именно об этом следует написать, то перед нами река не памяти, но забвения. Известно это женщинам или же нет, но они спрятаны в ее течении, их населяют луна, приливы и отливы, опытный моряк, словно в гавань, заходит в их гроты, их порты. Есть те, с которыми спят, окутанные музыкой, прикосновениями, шепотами, бормотанием, вздохами. Солнце встает попеременно то справа, то слева, это зависит от того, как расположена квартира. Завтраки, обеды, ванные комнаты, туалетные комнаты, кухни, гнетущая атмосфера, наигранная вражда, много лжи и правды, смеха, слез, вина, музыки, пеньюаров, кимоно, салфеток, чая, яиц, масла, джема, кофе. Только идиот смотрит, как они, женщины, спят, им совершенно нечего ни скрывать, ни проявлять, в них нет ни малейшей тайны. Они умудряются как-то устраиваться еще с давних-давних времен, и это все, и это очень много. Вы только что пришли, а они давно уже дома. Самое лучшее — это погрузиться, ни о чем не спрашивая, в их простыни, подушки, валики, коварные плоты Медузы. Есть среди них те, которые расцветают летом, есть такие, что распускаются зимой (Клара, июльская богиня, Дора, январский виртуоз). А еще есть весны и осени (апрельская Жиль, октябрьская мадемуазель Люо). Женщина, которая мирится с вашим сном, делает больше, чем просто любит вас, она прощает вам ваше существование. Ее дыхание возле вас говорит обо всем, именно через нее вам отпускают — или не отпускают — грехи. Отпущение грехов — это великая вещь, решение об утешении, это странное катарское «consolamentum», единственный жест, рука, возложенная на голову. «Я люблю тебя, упрямица, — сказал однажды Кафка Милене, прежде чем встретил свою Дору, — люблю, как море любит галечник своих глубин». Трудно сказать лучше, и, возможно, она поняла это мгновенно.