Трансвааль, Трансвааль - Иван Гаврилович Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К тому же и деревня встала горой за своего непревзойденного мастера берестяных дел. Лучше и краше его лаптей, ступней, заплечных кошелей, лукошек, туесков для хранения обеденного харча в поле или на сенокосе – никто не плел… Слыл он в деревне и как самый «культурный» муж! – без претензий на какую-либо образованность: вместо личной росписи, где надо, ставил «крестик». И поди ж ты, никто, даже поп местного прихода, так не жалел свою жену, как их разлюбезный овчар. Не обращая внимания на насмехания сельчан, носил зорями – до выгона скотины – воду на коромысле из колодца своей «барыне» Ефросинье. На такую по разумению новинских мужиков постыдность и поныне еще никто не снисходил в деревне.
Зато, когда он тихо отошел в мир иной, сразу все спохватились, что теперь им будет недоставать благородного, «культурного» овчара. Поэтому и похоронили его, как заслуженного аборигена, наравне со старейшей учительницей Ниной Ивановной Никитиной, оклеветанной незаслуженно во время раскулачивания мужа-лошадника, со всеми почестями, с музыкой, востребованной из Града Великого за пятьдесят немеренных верст. Этими хлопотами была оказана от благодарного селянского «обчества» как бы последняя ему пастушья гостевая «череда» с признательными, идущими от сердца, словами: «Пусть земля будет тебе пухом, незабвенный наш Иван Наумыч. Аминь».
Вот такой-то, всеми уважаемый человек, по призванию – овчар, прошедший в жизни огонь, воду и медные трубы, и коноводил до войны на мужских зимних посиделках в столярне у молодого Мастака-Гаврилы за наркома местного «НИДа». И поныне старожилы деревни помнят, с какой дипломатичной выходкой встревал он в споры-разговоры молодых, не исключая дебаты и мирового значения: «Покойничек, Петра Захарыч (или Кузьма Андреич), не даст соврать…» И пошел-поехал рассказывать были-небыли из своей служилой молодости. Про сопки Маньчжурские, где «в одна тыща девятьсот четвертого года ходил в «штыковую» на японский чудо-пулемет…»
А конюх Матвей Сидоркин на тех посиделках всякий раз не удержится напомнить своим однодеревенцам о первой империалистической «кровавой катавасии», настоянной на удушливых газах. О своем отбывании плена на поселении, на земле у хозяев, где за неоднократные побеги, чтобы пуститься «пехом» к снившимся по ночам лесистым берегам своей Бегучей Реки, его, беспортошного беглеца, добросовестно, с ритуальным – по науке – окачиванием холодной водой, нещадно, в поте лица, порол добротными ременными вожжами, больносердный к своим сытым, с развалистыми, по-бабьи, задами, гнедым лошадям, краснорожий хозяин-«австрияк».
– Такие выволочки на чужбине, маткин берег – батькин край, не забываются, нет! – отшучивался рассказчик, поеживаясь спиной.
И за вечер-то, бывало, новинские небритые аборигены в горячих, спорах, доходивших до грудков, – так и этак перекроят мир, деля его на страны, которые, как им того хотелось бы, были «за нас»: это – Красный Китай, где уже какой год шла гражданская война с Гоминьданом; Абиссиния и (как бы сейчас ни говорили, а тогда была, особенно, для новинских мальчишек) святая и героическая Испания. И на страны, которые были «против нас»: это – одноосная телега на трех колесах «Берлин-Рим-Токио».
Обычно такие споры-разговоры заканчивались трогательной песней о каких-то неведомых бурах, попавших в большую беду: «Трансвааль, Трансвааль, страна моя! Ты вся горишь в огне…»
Эту песню-сказ однажды привез Ионкин дед по отцу, Мастак-старший (первый грамотей и книгочей в округе, да еще и местный стихотворец) из «Большой деревни» – Питера, куда в молодости ездил с новинской плотницкой артелью на летние заработки. И всякий раз пели ее со священным огнем в глазах, будто страна «Бурия», как называли тогда ЮАР, находилась где-то за Красноборскими синими лесами и нуждалась в срочной выручке новинских «санапалов» с дрекольем в руках.
И Ионке, тогдашнему дошколяру, всегда казалось, что эту песню он знал еще до своего рождения, а может, и родился прямо из нее:
Трансвааль, Трансвааль, страна моя!Ты вся горишь в огне.Под деревцом развесистымЗадумчив бур сидел.– О чем горюешь, старина,Чего задумчив ты?– Горюю я по родине,И жаль мне край родной.Сынов всех десять у меня:Троих уж нет в живых,А за свободу борютсяСемь юных остальных.А старший сын, старик седой,Убит уж на войне;Он без молитвы, без крестаЗарыт в чужой земле.Мой младший сын – тринадцать лет,Просился на войну.Решил я твердо: нет и нет,Малютку не возьму.Но он, нахмурясь, отвечал:«Отец, пойду и я!Пускай я слаб, пускай я мал —Верна рука моя…Отец, не будешь ты краснетьЗа мальчика в бою —С тобой сумею умеретьЗа родину свою!..»Я выслушал его мольбу,Обнял, поцеловал.Малютка в тот же день со мнойПошел на вражий стан.Однажды при сраженииОтбит был наш обоз,Малютка на позициюПолзком патрон принес.[2]На тех мужских посиделках новинские мальчишки тоже были завсегдатаями. Они росли на них. Жались к отцовским коленям и клятвенно умоляли глазами: случись беда со страной – война, и мы сделали бы, мол, то же самое, как и далекий наш друг-«малютка» из песни…
И все-таки Испания Ионке была ближе. Хотя бы потому, что их «Чкалов», Николай Жуков. По возвращении из Испании он – Жуковского корня: толстогуб, смугл, да еще и до черноты пропеченный на ненашенском яром солнце – приехал на побывку к себе в деревню с тремя кубарями в голубых петлицах и орденом «Красного Знамени» на груди, чем немало издивив новинских кумушек:
– Вот тебе и – на-а!
– Корчевицкий санапал явился-не запылился! – припомнил Гаврила-Мастак своему боевому земляку его начальную летную карьеру, когда он служил по соседству на Корчевицком аэродроме.
Однажды во время учебных полетов, пролетая над своей деревнею на двукрылой «этажерке», он из озорства так снизился, что задел шасси за скворешню на коньке собственной избы. Да еще и коров в поле перепугал так, что те, сердешные, до того ошалело доносились по выгону с задранными хвостами, что и доиться перестали в то лето…
Узнав такую озорную биографию молодости местного «арапа», летчика-истребителя-орденоносца, ну как тут было безоглядно не втрескаться в него с первого взгляда приезжей молоденькой городской «училке» с потешными белесыми косичками вразлет?
И скорому жениху пришелся «пондраву» синеокий «полевой цветок» с припухлыми нецелованными губами… И уже через неделю фартовый гость, видно за все свои прегрешения молодости перед деревней, закатил такую разливанную веселую «сварьбу» (истый новинский абориген, как только ступит на свою, обетованную предками землю на берегах Бегучей Реки своего Детства, никогда не скажет свадьба, только: «сварьба… байня, брательник, сродник, наш однодеревенец…»), на которой он подарил своему дружку-приятелю детства и запевале деревни новую, ненашенскую





