Солнце мертвых - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Очень, – говорит, – у меня все внутри ломит, и как огнем палит. Может, – говорит, – меня параличом расшибло, снутри! Во мне, – говорит, – вроде как крыса завелась, грызется.
– Не от козлиного ли смальца, дядя Андрей? – говорю. Очень меня досада одолела – все ему высказать.
– Не ел я вашего козлика! Зачем вы так?!
А не смотрит. А я ему на это:
– Вы и Тамарку не трогали, и гусей, – говорю, – и уточек моих не пробовали… А помните, – говорю, – дядя Андрей, как я вам в саду-то нагадала? Как вот снег упадет…
Как затрясется! Страшный, как смерть, стал.
– Будут вас, дядя Андрей, черви есть! Как вы моего козлика, так и они вас… И будет, будет!
Все во мне поднялось опять, себя не слышу.
– Я, – говорю, – вчера на вас карты раскидывала, на виневого короля… вы! Конец вам вышел! Вот он, конец, и есть!
– Да я ж, – говорит, – вовсе не виневый… Я… жировый!
И тут не сознается! Тут уж я прямо не в себе!..
– Это, – говорю, – жировый-то вы с жиру да смальцу! А вы черный, весь вы черным-черный, как вот… земля! На лице-то у вас… земля выступила!..
– Видите… – говорит, – уж помираю я, а вы… меня добиваете.
– А вы, – говорю, – сироток моих добили! Гаснут!
– Ну, простите, коли так… Не я добил… а нас всех добили…
И не сказал, а… всхлипнул! Тут мне его жалко стало.
– Ну, – говорю, – дядя Андрей… я вам простила, а судьба не простила. Не от меня это, что помираете… и дня не проживете, вижу. Судьба… Ну, вот, хлебца я вам дам… от жалости дам хлебца… напоследок покушайте… сегодня пекла, три фунта.
Отрезала ему кусочек, теплый еще. Так и вцепился. И… покрестился, как из рук хлебушка взял! Так мне это понравилось!.. Душа-то православная… Я ему еще дала кусочек – в дорогу. А ветер так и гремит, вьюшки прыгают, страсть Божия. Вот он и другой кусок сжевал, отогрелся. И говорит:
– Ну, посидел я. Это вы хорошо, мне теперь легко будет…
И голову опустил. А уж и спать пора давно, двенадцатый час.
– Пойду, – говорит, – к Настасье, вдове… может, мне куртку покойникову надеть займет, а то больно зябко в больницу идти. Я, – говорит, – жил самостоятельно, а вот как эта канитель-то вся пошла, слобода-то ихняя… как обменили всех…
За руку простились. Покрестила я его вослед. Что уж…
Пошел дядя Андрей ночью на мазеровскую дачу. Впустила его Настасья. В свою комнату не допустила, а пусть с покойником ложится. Дала ему накрыться рваную куртку мужнину, кожанку.
Опять на ветер идти? Замерз дядя Андрей в майском костюме из парусины с кресел исправничьих. Остался. Лежал Одарюк на полу, в пустой комнате бывшего пансиона, им же обобранного. Ни свечки, ни каганца. Лег дядя Андрей подальше в угол, узелок в голову, а кожанкой накрылся. А когда стало белеть за окнами, надел кожанку и пошел в больницу. Увидала его Настасья – идет в мужниной кожанке, – нагнала на дороге:
– Снимай, проклятый! Григория погубил… куртку уворовать хочешь?!
Сорвала с него куртку да еще по лицу курткой. Видали люди, как на ветру, на пустой дороге, у миндальных садов порубленных, хлестала его обезумевшая Настасья по голове курткой. А он только рукою так, прикрывался…
Не дошел дядя Андрей до больницы. У базара, в безлюдном переулке, присел к забору, в майском своем костюме, загвазданном. Нашли прохожие, а он только губами двигает. Доставили в больницу. До полудня не дожил – помер.
Так отошли все трое, один за одним, – истаяли.
Ожидающие своей смерти, голодные, говорили:
– Налопались чужой коровятины… вот и сдохли.
Конец концов
Да какой же месяц теперь – декабрь? Начало или конец? Спутались все концы, все начала. Все перепуталось, и мой «кальвиль» на веранде – праздник преображения! – теперь ничего не скажет. Было ли Рождество? Не может быть Рождества. Кто может теперь родиться?! И дни никому не нужны.
А дни идут и идут. Низкое солнце порою весну напомнит, но светит жидко. Ему не на чем разыграться: серо и буро – все. Тощее солнце светит, больное, мертвое. А к вечеру – новый месяц. А где же полный? Куда-то прошел, за тучами?..
Я видел смертеныша, выходца из другого мира – из мира Мертвых.
Я сидел на бугре, смотрел через городок на кладбище. Всматривался в жизнь Мертвых. Когда солнце идет к закату, кладбищенская часовня пышно пылает золотом. Солнце смеется Мертвым. Смотрел и решал загадку – о жизни-смерти. Может, случиться чудо? Небо – откроется? И есть ли где это Небо? И другое решал – свое. У меня еще крест на шее, а на руке – кольцо. Отнесу греку, татарину, кому нужно ходячее золото, – бери и кольцо, и крест! Я останусь свидетелем жизни Мертвых. Полную чашу выпью. Или бросить тебя, причал последний, наш кроткий домик – с последнею лаской взгляда?.. весны добиться и… начать великое Восхождение – на Горы? Муку в себя принять и разделить ее с миром? А миру нужна ли мука?! У мира свои забавы… Весна… Золотыми ключами, дождями теплыми, в грозах, не отомкнет ли она земные недра, не воскресит ли Мертвых? Чаю Воскресения Мертвых! Я верю в чудо! Великое Воскресение – да будет.
Какое неприятное кладбище! Камень грязный. Чужая земля, татарская.
Собаки рыскают у часовни, засматривают за стекла. И сторож пьяный. Я помню его лицо, тупое лицо могильщика-идиота. Потянет с меня за яму… Нечего взять с меня. А с Ивана Михайлыча потянет…
Когда эти смерти кончатся! Не будет конца, спутались все концы – концы-начала. Жизнь не знает концов, начал…
Умер старик вчера – избили его кухарки! Черпаками по голове били в советской кухне. Надоел им старик своей миской, нытьем, дрожаньем: смертью от него пахло. Теперь лежит покойно – до будущего века. Аминь. Лежит профессор, строгий лицом, в белой бородке, с орлиным носом, в чесучовом форменном сюртуке, сбереженном для гроба, с погонами генеральскими, с серебряной звездочкой пушистой – на голубом просвете. В небе серебряная звезда! Чудесный символ. Завтра поступит в полную власть – Кузьмы ли, Сидора – как его там зовут? Кузьма не знает ни звезд, ни «яти», ни Ломоносова, ни Вологодского края; знает одно: надо содрать сюртук, а потом – вали в яму.
Чужая земля, татарская…
Да, смертеныш… Я сидел на бугре и думал. И вдруг – шорох за мной, странный, подстерегающий. За мною стоял, смотрел на меня… смертеныш! Это был мальчик лет десяти-восьми, с большой головой на палочке-шейке, с ввалившимися щеками, с глазами страха. На сером лице его беловатые губы присохли к деснам, а синеватые зубы выставили – схватить. Он как будто смеялся ими и оттопыренными ушами летучей мыши.
Я глядел в ужасе на него – на видение из больного мира. А он смеялся зубами и качался на тонких ножках, как на шарнирах. Он проскрипел мне едва понятное слово:
– Д… вай…
За ним шла женщина, пошатываясь, как пьяная. У живота ее, на усталых руках лежало что-то, завернутое в тряпку. Она совсем упала на бугорке. Они с утра уже идут издалека, – верст шесть, – из-за Черновских камней, в город, к власти. Двое у нее уже померли, теперь кончается маленький, в этой тряпке.
– А этот еще… красавчик… – говорит женщина про смертеныша, говорит издалека, сонно. – Господь послал… галку вчера подшиб.
– Я… камушком… га… галка… – сонно, пьяно шепчет мне мальчик и все смеется зубами. А глаза в страхе.
– Скажу… проклятым… убейте лучше… Муж-то мой ихним был… семью бросил… спутался с ихней какой-то, вот эти-то вот… как их… слова-то… голова моя… с интилигентной… на почте служил… хорошо кушали… Она партийка… а я, говорит… ду-ра…
Она начинает выть, как от боли:
– Петичка… последышек мой… желанный… три годочка… С голоду спится… бужу его: «Проснись, Петичка… за хлебушком пойдем в город…» А Петичка мне… «Ах, мамочка… патиньки нада… я са-ало ел… я мя… а… со ел…» Гляжу, а у подушечки-то… уголочек… сжеван…
Я убежал от них в балку. Следил оттуда – ушли ли? Они долго сидели на бугре.
Да когда же накроет камнем??! Когда размотается клубок?.. Скажут горам: падите на нас! Не падают… Не пришли сроки? Прошли все сроки, а чаша еще не выпита!..
Я кричу странным каким-то существам… – девчонкам?..
– Что вы?! Зачем?!
Они ползут от меня, от меня страшного… я помешал им в деле… собирать сухие «тарелки», следы коровьи!..
Почему же такое пустое море?! Такое тихое и – пустое! Где пароходы чудесных, богатых стран?
И все еще ходят мимо, все еще проползают через бугор. Вон идет опять кто-то, снизу, из-под Кастели… Идет ровно, по делу будто. Стучит дрючком по плетню… Кому-то я еще нужен!..
– Что еще нужно?! Теперь не время стучать!.. Ну… что вам нужно?! – кричу я какому-то человеку с веселыми глазами, с лицом, как у королька мякоть, – крепким. «Чего ему нужно, крепкому?»
– Чи не взнаете… те! А Максим-то!.. Да я ж спиднизу… ге! Да молочко же у менэ покуповалы… ге! Ну, як вы… шше не вмерлы?! Ге!.. Усех положуть, як вот… штабелями положуть, а по ним танцувать будут… мов мухи на гавну… Ге! Погибае народ хрещеный…
Теперь я его признаю, хитрого мужика-хохла, – из-под Кастели. Дрогаль когда-то, теперь на корове держится. Такой хохол оборотистый, что пробы поставить негде. Наменял у Юрчихи и где придется на молоко всякого добра, выменял в степи на пшеницу загодя, зарыл в потайное место. Ходит рванью и громче других кричит – погибаем, мов тараканы на морози!