Занзибар, или Последняя причина - Альфред Андерш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она встала.
— Но ты не можешь просто так оставить меня, — сказал Герберт. Внезапно он побледнел, смуглая кожа лица стала серой. Он тоже встал. — Ты нужна мне. Завтра у нас снова переговоры с представителями «Монтекатини».
— Позвони в «Берлиц-скул», посоветовала Франциска. — Завтра утром они пришлют тебе переводчицу в отель.
Она пошла к выходу, а он слегка поклонился, чтобы придать характер пристойности ее внезапному уходу, жест в сторону публики в кафе «Биффи»; она почувствовала, что несколько посетителей смотрят ей вслед; официант подумал: ипа rossagenuina, meraviglioso[13] — и снова принялся обслуживать своих гостей; она прошла через раскачивающуюся взад-вперед дверь, повернула направо, быстрым шагом пробралась через толпу, снующую по галерее, и на площади перед «Ла Скала» и сразу же села в трамвай, идущий к Центральному вокзалу.
Фабио Крепац, ближе к вечеруПока Фабио еще упражнялся на скрипке, вошла девочка, дочка вдовы; скрестив руки сзади, она прислонилась к стене и стала слушать. Она посмотрела на него очень серьезно, и Фабио ответил ей таким же серьезным взглядом; он не улыбнулся. Их встречи всегда проходили серьезно, как между двумя взрослыми или двумя детьми; ребенок, к которому он должен был бы относиться как взрослый, был бы для Фабио во время его занятий невыносим. Кстати, малышка приходила к нему в комнату не ради или, вернее, не только ради его игры на скрипке. И хотя она слушала охотно, особенно когда он исполнял ясные, легко, с самого первого раза понятные мелодии, тем не менее по-настоящему ее вновь и вновь притягивала в его комнату картина, маленькая копия «Бури» Джорджоне, стоявшая без рамки на его столе. Фабио купил репродукцию в художественном магазине возле Академии, но через определенные промежутки времени посещал и сам музей, чтобы посмотреть оригинал. Сейчас он наблюдал, как маленькая Серафина бесшумно продвигалась вдоль стены к столу, чтобы снова посмотреть картину. У нее было треугольное смуглое личико и копна каштановых волос. Фабио знал, что более всего Серафину завораживал изображенный художником момент кормления ребенка: нагая женщина кормила грудью своего младенца; мать Серафины рассказывала ему, что девочка однажды спросила ее, почему она не может пить молоко из груди матери. Но сегодня, когда Фабио положил смычок, она спросила:
— А этот мужчина — муж этой женщины?
Фабио посмотрел на картину и ответил:
— Вероятно.
— А почему он тогда не стоит возле своей жены? — спросила девочка.
— Между ними река, — сказал Фабио.
— Но ведь эта река — вовсе не река, а прост о маленький ручей, — сказала Серафина. — Мужчина легко мог бы перейти к своей жене и ребенку.
— Разве ты не видишь, что этот человек идет на работу? — спросил Фабио. — Он наверняка рыбак, несет длинный шест для лодки.
— Он не должен уходить, потому что надвигается гроза, — возразила девочка и показала на молнию, прорезавшую небо.
Фабио Крепац печально посмотрел на каштановые волосы девочки, которая не могла понять, почему у нее нет отца. Она совсем недавно научилась читать имя своего отца; она читала его, выходя из дому, на мемориальной доске, установленной в память депортированных эсэсовцами во время войны и убитых венецианских евреев; доска была укреплена на стене дома, в котором Фабио снимал жилье у матери Серафины, как раз напротив старой синагоги. Фабио позаботился о том, чтобы среди других имен было и имя его друга Тулио Толедано, хотя Тулио и вернулся домой из пространства смерти, но вернулся умирающим; пять лет он умирал от туберкулеза, полученного в Майданеке. Для Фабио картина Джорджоне имела иной смысл, чем для маленькой Серафины. Для него это было изображение вечной разлуки между мужчиной и женщиной. На одном берегу сидела женщина, нагая и околдованная своим маленьким ритуалом плодородия, она была представлена в светлых тонах, ярко освещена, являя собой ясную биологическую формулу; на другом берегу стоял мужчина, темный, красивый, небрежный, наслаждающийся, влюбленный, он сделал этого ребенка, и его член в кожаном мешочке, как полагалось в 1500 году, уже снова выдавал готовность к любви; молодой и полный влечения, исполненный какой-то особой духовности и загадочности, мужчина обернулся, но вода — он же «легко мог бы перейти» ее — лежала между ними темным непреодолимым препятствием, глубоким препятствием между ним и матерью с ребенком; а в это время затянутое тучами небо всех веков пронзала мощная молния; она освещала город, реку и деревья, как они выглядели в Венето, в тылу Местра и в Дона-ди-Пьяве, тех местах, где Фабио чувствовал себя дома.
— Есть много женщин, у которых нет мужей, — сказал он Серафине. И подумал: если бы у меня был ребенок, я бы его не обманывал. Даже если бы пришлось многое объяснить. — Видишь ли, — добавил он, — люди умирают не одновременно. Они не могут всегда оставаться вместе.
Но Серафима, судя по всему, вовсе и не слушала его. Она проводила указательным пальчиком но голове младенца; ее каштановые волосы упали ей на лицо, и Фабио мог видеть только эту копну каштановых волос и голубое вылинявшее платьице.
— Мне бы тоже хотелось иметь такого маленького братика, — сказала она.
— И что же ты стала бы с ним делать?
— Я бы играла с ним на площади, — сказала Серафина.
— Тогда тебе пришлось бы очень внимательно следить, чтобы он не упал в канал, — ответил Фабио.
Через крышу синагоги ему были видны многоэтажные дома на Кампо-ди-Гетто-Нуово. Ради этого вида он и снял здесь жилье, через какое-то время после смерти Тулио; ему нравился вид на высокие асимметричные дома с их блеклыми выцветшими фасадами, гетто было бледным, тихим, почти мертвым кварталом Венеции, через гетто прошел ангел смерти, он прошел по черным переулкам старьевщиков, окружавших построенную в испанском стиле Лонгеной синагогу, по широкой площади, где стояли высокие, совсем не венецианские дома, квартирные джунгли, которые сейчас казались почти пустыми и безмолвными. Фабио Крепацу нравилось жить среди уцелевших евреев Венеции, в одном из их молчаливых домов, где было много женщин без мужчин и мужчин без женщин и очень мало детей, детей, представленных у Джорджоне словно сквозь пелену страха, травматического страха безотцовщины, тоски по материнской груди, полной молока, в ореоле плодовитости. Арена страшнейшего поражения столетия была подходящим местом для человека проигранной революции; буря — и та буря, что приглушенно и трагично разыгрывалась на полотне Джорджоне, — выбросила его на берег, где обитали немногие спасшиеся от великого убиения.
Он отложил скрипку и немного поиграл с Серафиной в кубики, пока не зашла ее мать и не увела девочку ужинать.
Франциска, вечер и ночьПроводник прошел по вагону, выкрикивая: «Местр! Местр!» Значит, еще одна остановка перед Венецией, Местр, это же фабричный пригород Венеции на суше; Франциска посмотрела на перрон, полный рабочих; люди, которые весь день работали в Венеции и теперь возвращаются домой в Падую, Тревизо или совсем маленькие городки, в Местре они делают пересадку, может, и мне выйти здесь? Что я, собственно, буду делать там, на острове, на острове у меня не будет никаких возможностей, на острове я ничего не добьюсь, скорее уж, на материке, материк дает больше шансов, остров — это нечто закрытое и отгороженное, в Местре наверняка найдется один-два дешевых отеля; но тут поезд тронулся, миновав стрелку на выезде из Местра; она увидела серебристые цистерны нефтеперерабатывающего завода концерна «Монтекатини», освещенные морем огня; Герберт, переговоры с представителями «Монтекатини»; зеленый, желтый, белый дым между нефтяными вышками, насосными станциями и трубопроводами, ядовитое облако дыма, окруженное ночной темнотой, и вот уже скорый понесся по дамбе в Венецию. Через какое-то время он остановился, чего-то ожидая, и Франциска увидела перед собой город, черную полоску, январский город, никаких освещенных башен, лишь слабые огни порта, едва различимые контуры, по улице ехали автомобили, здесь я последний раз проезжала с Гербертом, прошлой весной, она уже несколько раз была в Венеции, первый раз через агентство «Туропа», это было, кажется, в 1952 году, потом я ездила одна, из Градо, незадолго до того, как вышла замуж за Герберта, осенью 1953-го, потом дважды с Гербертом, все было очень шикарно, поездку оплатила, с разрешения Иоахима, его фирма, она хорошо знала Венецию, прошлой весной там было ужасно, толпы туристов на площади Сан-Марко, голова к голове, все заполнили, даже булыжной мостовой не было видно, поэтому после деловых переговоров мы быстро уехали. Герберт рассердился, он хотел еще осмотреть несколько памятников архитектуры, а я только и думала, как бы побыстрее уехать; когда мне не нужно было переводить, я лежала на кровати в отеле «Бауэр-Грюнвальд» и читала детективные романы, я не желала быть туристкой, ни в сопровождении «Туропы», ни в сопровождении Герберта; Герберт злился на меня, и в конце концов мы уехали. Нравится ли мне, собственно, Венеция? Она непроизвольно пожала плечами, глядя из окна на темное пространство, которое при свете дня было лагуной. Нет, собственно говоря, нет. В Венеции нет ни деревьев, ни травы. Только дома, дома, представляющей художественный интерес, и просто дома. Последние мне милее. И воду я люблю, каналы, даже там, где они полны отбросов и мусора и воняют. И открытая вода, лагуна. Там, где Венеция граничит с лагуной, она мне очень по душе.