Прекрасные деньки - Франц Иннерхофер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таща за собой санки, он шагал по скользкой ото льда ложбине, чтобы зайти за Лео, и нечаянно подгадал к самой ссоре. Это была старая история. Лео сидел за столом и ни в какую не хотел продолжать больше свое учение, так как утром его избил мастер. Вернувшись с расчистки снега, отец Лео еще даже не успел скинуть рюкзак. Крохотная кухня да еще двое детей, кроме Лео. Какие еще могут быть вопросы? К кому им обратиться? Кто поможет? Богатей-бургомистр. Сельская полиция, выбивающая признания кожаными плетьми да резиновыми дубинками. Отец ненавидит Церковь. Мать ненавидит Церковь. Оба выросли на крестьянских дворах, батраки с малолетства.
Холль ретировался и пошел один вверх по выгону. К ручью подступали несчетные штабеля бревен, ими можно было бы забить зал парламента до самого потолка и еще два таких зала. Слева Жаворонково поле, перед ним грубо сработанное, убогое строение. Он увидел два освещенных окна. Вдова и дети. Ее муж когда-то подобрал на холме Холля с сотрясением мозга и отнес мальчонку в дом, а потом сам насмерть разбился на мотоцикле. Холль знал его в бытность пастухом. Хозяин презирал его, а пастух презирал хозяина. Холлю же было стыдно за хозяина, который летом частенько посылал его на общинный выгон поглядеть, как там с лошадьми, а заодно и отнести пастуху сала, но, передавая сало, Холль отводил глаза, поскольку всегда это был слишком жалкий кусок.
Он остановился перед осыпанной снегом каменной стеной, вспоминая, как грохнулся здесь с мопеда. Он сел в санки и под свист ветра помчался вниз, проехал половину Хаудорфа, пока не уткнулся в сугроб на какой-то улочке. "Как только обзаведусь теплой робой, пойду в лесорубы. Многие батраки теперь валят лес". Он быстро двинулся назад и зашел к Убийце.
За неделю до Сретения Холль отказался впредь садиться на мопед, он показал хозяину свои посиневшие руки и сказал, что зимой наездился предостаточно, но, как только в разговоре мелькнул "горный луг", Холль моментально оделся и поехал навстречу вьюге. Едва не окоченев от мороза, он вошел в домушку и увидел лежавших на нарах работников в тапках. В хорошо натопленном помещении им было весело, и он рассказал им о своем задании контролировать их, выпил чая и водки и съел кусок мяса, зажаренного по-цыгански, без масла. Фоглер надыбал где-то ведро солонины. Мужик с трубкой отправился вниз, к трактирщику, и вернулся с ящиком пива. Холль во всех подробностях обсудил с ним и с Фоглером то, что следует сказать хозяину, и уже в темноте оседлал свой мопед. Не раз приходилось скользить на гололеде и падать. Наконец он переступил порог дома. По его словам, картина выглядела так: работников он нашел, чуть не утонувших в снегу между верхним пастбищем и хижиной, искать пришлось не один час — мешала вьюга. Со всей возможной достоверностью описал он хозяину то место, где бедняги якобы боролись за свою жизнь, положившись лишь на лопаты, и не забыл о своих злоключениях: он даже хотел повернуть назад, так как, во-первых, не замечал никаких признаков жизни, а во-вторых, опасался задохнуться — вьюга забивала ему рот. Он подумал, не приплести ли сюда еще и оголодавшего оленя. "Стоит ли загнуть про оленя, которому я чуть на задние копыта не наступал? Или про олениху?" Он готов был даже договориться до оленьего семейства, но ограничился упоминанием сугробов "с оленя вышиной" и вволю поиграл этим сравнением, потому что знал, как ненавидит хозяин оленей и всякую дичь вообще. "А на обратном пути Фоглер все оглядывался и кулак подымал, вот, мол, как намело". Потом он еще распространялся о том, как вьюга тут же заносила все, что было позади, что курильщик уже внизу, в хижине, говорил, как, мол, день-то хорошо начался, как славно все было до полудня. Выдумывать Холлю не приходилось, он живописал лишь то, что не раз пережил сам, и при этом его мысли все больше занимал живший на отшибе крестьянин, который плодил детей, чтобы продолжить то, на чем сломал себе хребет его прадед, и Холль часто думал о том, что такие люди могут жить лишь на привязи, они будут нести ярмо до тех пор, пока не осознают бессмысленность своего существования.
Корячась внизу, Холль слышал от скотника, что хозяйка говорила, муж-де поделился с ней кое-какими мыслями насчет Холля. Хозяин заявил, он якобы поставит когда-нибудь Холля на ноги, чтобы тот мог потом стать самостоятельным. Холлю оставалось только рассмеяться. Он знал, с помощью подобных посулов крестьяне часто играют в салки со своими внебрачными сыновьями, соблазняют их побатрачить еще годик, а потом другой и в конце концов спихивают их, одарив парой носков. Но Холля удивляло, почему, собственно, его принимают за такого дурака.
С новым скотником Германом Клейном они отлично понимали друг друга. Тот знал хозяев, как облупленных, от отца он сразу потребовал заключить коллективный договор, настаивал на выходных, был членом профсоюза сельскохозяйственных и лесопромышленных рабочих и часто называл себя социалистом. За работой Холль вел с ним разговоры о тех противоречиях, которыми его сбивали с толку и пытались запутать. Герман Клейн умел говорить, часто спорил с хозяйкой, а себя считал не скотником, а рабочим. Скотником он стал лишь потому, что эту работу ему навязали силой, но он уже слишком стар, чтобы бросить все и начать переучиваться. Возясь с подстилкой в стойлах, Холль часто изображал ему хозяйку или отскакивал от коровы и поднимал страшный крик, стоя с безжизненно болтающейся левой рукой, тыкал указательным пальцем правой во все углы и перегородки коровника. Разыгрывал он и сцены наказания, с утра начиная начальственно покрикивать на деревянную дубинку, приговаривал ее к исправительным работам, а вечером, после дойки, ломая об колено и стегая веревкой. В кухне Холль устраивал скандал за скандалом, то еду хозяйскую хаял, то полотенце бросал под ноги мачехе, то безжалостно трепал «Рупертиботе», то вырывал самые завлекательные истории из крестьянского и какого-то Тирольского календарей. Особенно раздражали его умильные картинки с детскими фигурками, надгробными распятиями и снежными полянками. При этом он, однако, повздорил с одной батрачкой, пытавшейся уразуметь, чем не угодили ему эти побасенки и картинки. Он же кричал, что не может видеть эти размалеванные листочки. Слышать не хочет дурацкие истории. Хватит притворяться, делать вид, что они всем нравятся. Его младший брат надерзил хозяину и должен был подвергнуться страшному наказанию.
С Лео Холль встречался все реже. Иногда видел его отца, когда тот шел на работу или с работы. Думалось о том, как скверно жить рабочему там, где хозяйничают крестьяне. Не иссякал поток поденщиков, хотя они знали, сколь скудный их ждет здесь заработок. Однако большинство из них были людьми с обочины жизни, привыкшими с детства работать за гроши, зато они могли рассчитывать на ничтожную пенсию и потому позволяли сталкивать себя лбами. Некоторые не могли удержаться от мелкого воровства и за пяток яиц или литр молока попадали в кабалу к крестьянину.
Холлю и Клейну требовалось много муки. А поскольку на двадцать кило муки полагалось лишь пятнадцать яиц, они стали добиваться двадцати кило в неделю, покуда хозяин не сообразил, что было бы дешевле отпускать им поменьше муки и побольше яиц. Уже в первую неделю они скрутили в хлеву одну козочку. Холль ударил ее мотыгой меж рогов. Герман заколол и выпотрошил. Холль содрал шкуру, он оговорил для себя право на это, когда они еще обсуждали во время дойки, на какой козе остановить выбор. Он ловко сделал надрезы вдоль задних ног, отделил несколько лоскутов шкуры шириной с ладонь и, зажав в зубах нож, освежевал все вплоть до зада, он драл и кромсал, покуда в целости не осталась лишь голова, которую он, чтобы не возиться, попросту отрубил. Потроха, обрубки с копытами, шкуру и голову он быстро закопал в свинарнике, а Герман разделал тушу, как полагается. Вскоре все заполонил соблазнительный запах жаркого, вытесняя кисловатый, затхлый и сырой воздух в сенях. Огромная сковорода заурчала на открытом очаге. После Сретения у Холля осталось почти пятьсот шиллингов, которые хозяин торжественно вручил ему в честь начала года. Холль полетел вниз к трактирщику и как раз к ужину вернулся с двумя литрами тирольского красного. Мясо было вкусным и хорошо прожаренным.
Во времена Гитлера, рассказывал Герман Клейн, ему пришлось бежать ночью в Нижнюю Австрию. Его друзей-коммунистов нацисты угнали в Тироль, за Тауэрнский перевал, и, как он потом узнал, повесили в Иннсбруке, вероятно, в тот же день. Его собственный дом стоял меньше чем в двухстах метрах от дома одного эсэсовца, который и по сей день, напившись, орет в шалманах, как он детей по дворам расстреливал.
По вечерам они иногда спускались в трактир и выпивали на кухне пару-другую бутылок пива, но им больше нравилось подниматься к баракам у ручья, в тамошней столовке можно было взять бутылку за тридцать два шиллинга. Распятие в пастушьем закутке они сняли, зато теперь всюду были разложены газеты. Почтальон выбрасывал им почту из проезжающего мимо автобуса. Клейн получал письма и открытки от детей и жены, которые иногда навещали его. Рабочий день они свели к одиннадцати часам, то есть попросту отказались от третьей части того, что делали раньше, но в месяц выходило все еще от 330 до 340 часов работы. Ради чего Клейн надел на себя это страшное ярмо скотника? Хозяина он знал с детства. Когда Холль с Клейном подымались на верхний луг — пастух известил их, что одна из телок вот-вот окочурится, — скотник рассказал Холлю, как происходят в стране призывы на военную службу. "А уж после этого, — сказал он — батраки опять становятся ручными". Ни в какое единство нации он никогда ничуточки не верил, у богатеев всегда на уме как бы пожрать малоземельных крестьян, поэтому их попросту убирают с дороги.