Том 5. Рассказы, сказки, литературные портреты - Константин Паустовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Откуда нам знать, в обиде ты, ай нет?
– А вот оттуда! Я тебе говорю. Врать не буду, – схватился я спервоначалу с Шуркой насмерть. Да ты сам посуди. Жизнь наша всегда была тихая. Вроде как этот денек – беспокойства от него никакого. Каждый был при деле. Я, скажем, плотник, У меня что рука, что топор – все равно как один инструмент. Я топором нитку в иголку вдену. С малых лет практика. Как-никак, а это не малость, ежели каждый в своей области мастер. Ну вот… Живу, плотничаю, колхоз меня уважает. Да на мою беду окончила Шурка семилетку, и назначили ее в колхоз помощником к председателю, к Петру Силантьевичу. Вот тут и пошло! Характер у нее, прямо сказать, адский. Чтобы дать человеку покалякать или перекурить – так нет. Немыслимо. Сама – как огонь, искры от нее во все стороны сыплются, только успевай, сторонись. Одним словом, комсомол – и все тут! Я, значит, поглядываю за ней, думаю: «Больно ты все знаешь и всех работе здорово учишь. Хорошо поешь, только где сядешь. У нас опыт, а у тебя напор. С ним одним жизнь не протянешь. Настанет время, еще придешь, накланяешься: „Научите, мол, старички, девчоночку уму-разуму“». Думаю так, однако молчу. Все ее слухают, а у меня сердце прямо кипит – охота мне с ней схватиться. Чем я хуже? Жду случая. И сам, понимаешь, удивляюсь: девушка красивая, ничего не скажешь. И не то что другие, – не кричит, не ссорится, ни боже мой! Этого за ней не водится.
Да. Ждал я случая, да и дождался. На свою голову. Мост через Нередицу снесло половодьем, надо новый ставить. А кто будет ставить, как не я? Понятно, обращение ко мне. Приходит Шурка в мою избу договариваться. Все честь честью. Поговорили, потом она глядит на стенку, а там моя карточка висит. Снят я молодым – в ту пору служил я в Орле в пехотном полку. Она и говорит: «Ой, дядя Семен, какой вы были красивый!» – «Да будто я и сейчас не плох». Это я ей отвечаю. Она снимает со стены эту самую карточку, чтобы ближе разглядеть, а за карточкой на стене – тараканы. Десятка два! Как прыснут во все стороны. Она лоб наморщила, говорит: «Как же это вы, дядя Семен, такой знаменитый мастер, а так живете?» А мне, понимаешь, и совестно, и зло на нее, и обида опять же – кто бы другой мне замечание сделал, а то девчонка! Да еще такая с виду приятная. А я еще перед ней и петушиться было начал: «Будто я и сейчас не плох». Вот дурак так дурак! «Ладно, говорю, мы в университетах не обучались и кофей по утрам не хлебали, а вышли в люди своим мужицким трудом да горбом. Сама знаешь, я бобыль». – «Ну, хорошо», – говорит. И ушла. Я взял веник, поснимал со стенок все календари-портреты и давай тараканов тем веником хлестать.
– Взяла, значит, и тебя за душу агитация, – замечает Никифор. Но Семен только пренебрежительно смотрит на него.
– Да… Начал я мост строить. А Шурка – вроде как обозреватель при мне. Все приглядывается. Больше молчит. Только торопит. А я говорю: «Мост строить – это тебе не мух ловить, красавица». Да… Шло так, шло, а однажды приходит она утром, посмотрела и говорит, что перила, мол, надо переделать и балясины строгать фасонные. «Как это, говорю, фасонные? Для чего?» – «Для красоты, говорит, чтобы мост наш был всем на удивление». Я ей говорю: «Дураку невдомек, а любой плотник тебе скажет, что мосту этому нет цены. Красоту, говорю, разводи у себя в горнице. А тут картина простая. Для коров, что ли, нужна твоя красота, когда их через тот мост будут гонять в луга? Ты мне не мешай!» Смолчала она, ушла, однако не успокоилась. Пришла на другой день, и настил ей, видишь ли, не понравился, не удовлетворяет ее – грубо очень доски кладутся, в в линию, а ей давай в елочку. Танцевать ей на том мосту, что ли? Чего выдумала! Переделывать настил! Да еще в два слоя. Тут уж я не стерпел, сорвался. «Больно ты, говорю, самомнительная девчонка и мала еще меня учить. Уйди из-под рук! Ты меня не тревожь. Я по-твоему все одно не сделаю, хоть ты перервись». – «Не сделаешь?» – спрашивает. «Нипочем!» – «А ежели сделаешь?» Я как ударю топором по настилу. «Что ж это ты! – кричу. – Насмешку надо мной строишь, над стариком?»
Плюнул, взял топор, пошел ко двору, а она на мосту осталась. Плотники, помощнички мои, понятно, растерялись. Зовут меня, а я не слухаю, иду.
– Ну и нрав у тебя! – говорит Никифор. – Всю жизнь бурлишь, всю жизнь лаешься. А толку на копейку.
– Тебя, видать, не спросил, – сердито отвечает Семен и долго смотрит, прищурившись, на другой берег: – Подались в избу к гармонисту. А изба хороша!
Семен вздыхает, натягивает картуз на глаза:
– Ушел. Сижу в избе день, сижу два, во двор не выглядаю. Думаю, беспременно прибежит Петр Силантьевич, заюлит, понятно, передо мной, – ведь мост-то стоит брошенный, без меня его никто не доделает. Однако никто не идет. Вот, думаю, гордые, да посмотрим, кто погордее. Соседи – и те притаились. Чего бы это так?
На четвертые сутки не выдержал. Встал до свету, заря чуть синеет, – и к мосту. Подошел – мать честная! Стоит мост, как невеста, весь настил – в чистую елочку, а перила все фасонные, только пять-шесть балясин еще не доделаны. Та-ак!.. И что, представь, выясняется! Собрала Шурка своих комсомолов, девчонок да двух-трех ребят, и доправила мост с помощниками моими. Я поглядел-поглядел и подался в луга. Домой идти не хочу – неровен час взойдет кто-нибудь. Что я ему скажу, как в глаза гляну? Пес я побитый, вот я кто! И совестно, и горько, и жар в голове от досады. Прямо скажу – заболел. Вернулся в избу затемно, прокрался задами, тяну дверь, вхожу. Тихо в избе, а под оконцем все-таки кто-то сидит. «Что, спрашиваю, за человек? Чего надо?» И, понимаешь, слышу – смеется кто-то, да так это тихо, будто ластится. Господи, неужто Шурка? Я – за порог. А она вскочила, схватила меня за рукав, втащила в избу и чего-то говорит, торопливо так-то, ласково, а я ничего не понимаю. Только потом разобрал. «Ты обиду, говорит, забудь, не для себя одного на свете живешь». – «Эх, говорю, осрамила ты меня, а волос у меня совсем уже седой. Никто на меня за всю жизнь пальцем не указывал. Никто!» – «И не будет никто указывать, говорит. Это ты на меня положись. Я давно тебя в избе жду. Как, говорит, мост? Ведь смотрел?» – «Смотрел». – «Не выдержал?» – «Нет, говорю, не стерпело сердце. А мост ничего, в соответствии. Кабы была ты мне дочь, я бы тобой, может, и загордился. Давай руку!»
Переломила она меня. Попрощалась, ушла. Тихая такая, светлая – не узнать. Посидел я на лавке, подумал и замечаю за собой – сижу один, а все улыбаюсь.
– Примирение, значит, между вами произошло, – говорит Никифор.
– Такой случай! – соглашается Семен.
С того берега долетают звуки гармоники. Семен встает.
– Едут, – говорит он. – Везут гармониста. Хорош будет нынче праздник.
На лодке опять дружно гребут две девушки, а гармонист сидит на корме и легонько наигрывает. Вид у него безразличный ко всему на свете, как это и подобает хорошему гармонисту. Лодка ударяет носом в песчаный берег. Семен подтягивает ее, помогает выйти девушкам. Одна из них – темноволосая, с застенчивыми серыми глазами – быстро взглядывает на меня, отворачивается, входит в воду и начинает полоскать ноги – должно быть, от смущения.
– Шура, – говорит ей ласково Семен, – Александра Петровна, вот человек прохожий. Желательно ему с тобой познакомиться.
– Сейчас. Вот только туфли надену.
Она надевает туфли, оборачивается и протягивает мне руку.
– Вроде дочка моя, – говорит Семен, явно гордясь Шуриной красотой. – Хороша!
– Ну, что ты, дядя Семен, все выдумываешь, – протяжно отвечает Шура. – Как не совестно!
– Красоты своей стыдиться нечего… Ну, прощайте. К вечеру ворочусь.
Семен отталкивает лодку и вскакивает в нее. Шура, все так же смущенно улыбаясь, поправляет волосы, повязывает голову маленьким пестрым платком и говорит:
– День-то какой темный и теплый. С утра дождик собирается и все никак не соберется.
И будто в ответ на ее слова по реке и кустам тихонько начинает шуметь редкий и теплый дождь. Тотчас в деревне за рекой запевают на разные голоса петухи. А гармонист сидит на лавочке у шалаша и что-то тихо наигрывает, равнодушно глядя на воду.
1948
Воитель
В этих рязанских местах Музгой называли старое заглохшее русло Оки.
Вода в Музге стояла тихая, почти без течения и очень прозрачная. По цвету она походила на крепкий чайный навар: в Музгу впадала безыменная лесная речушка и наносила эту темную от соснового корья холодную воду.
Обрывистые берега Музги поросли ежевикой и лозой, а повыше лозы стояли старые ивы. В безветрие они казались черными от темной своей листвы, а в ветер становились серебряными от листвяной светлой изнанки.
За Музгой до самой Оки тянулись без конца и без края колхозные луга. Поэтому на Музге держали паром.
Заправлял им тихий с виду рыжеватый мужичок, дядя Вася. Жил он в шалаше около парома с ранней весны до самого льда. По случаю такого долгого проживания дядя Вася строил шалаш очень основательно, выкапывал рядом с ним погребок, сколачивал на вольном воздухе стол и скамейку.