Зимняя война - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что начнется теперь, Женевьева?!
Она прыгнула к окну как раз в тот миг, когда в спальню, выломав плечами и ногами дверь, ворвались чужие солдаты, враги. Она разбила грудью стекло, вывалилась в ночь. Пурга ударила ей в лицо, била ее по щекам. О, хорошо, совсем невысоко. Она упала в сугроб, мягкий, пушистый, и ногу не сломала, и руки целы. В нее стали стрелять из разбитого окна. Завыли сирены. Ей, маленькой и хрупкой, удалось пробраться под колючей проволокой огражденья, сквозь которую тек сильный, убийственный ток. Она выкопала ножом под проволокой ямку, нечто вроде подкопа, игрушечного подземного хода. Теперь она его не найдет: где это?!.. Метель… метель замела все… вьюга проклятая, сибирская…
Где-то далеко, в завьюженной степи, выли волки. Выла волчица, растерявшая в ночи своих волчат, созывавшая их на ночное слезное, голодное пиршество. Какими костями, какими кровавыми ребрами мать хотела накормить своих глупых, неразумных детенышей, серых грязных зверьков?! Их убили злые люди. Люди выделали их шкурки, чтоб согреться лютой зимой. О, солдаты, никогда не носите под шинелями волчьи воротники, не шейте себе волчьи дохи — мать волчица все равно найдет вас, поднимет морду, завоет на Луну. И тогда вам несдобровать. Вам тогда уже не жить на свете. Вой обнимет вас, закружит. Вой вынет душу из вас. А на что вы сгодились Богу без души, люди. Теперь вас можно брать голыми руками, кусать голыми зубами. Есть и грызть живьем. Обсасывать красные косточки.
Она ползла по холодной, усыпанной жесткой снеговой крупкой, черной выветренной земле, а в нее стреляли, чертыхаясь и матерясь на чужом, страшном языке. Она окунала лицо в снег, кусала снег зубами, пила губами. О, доползти. О, проползти под ужасом. Под смертью. Вот ее лаз. Вот ее ход. Вот он.
А сирена все плакала, все орала, все выла. И мощные, слепящие лучи прожекторов ходили по небу туда-сюда, скрещивались, слепливались, разрывались, стригли белыми ножницами ночную черноту, выхватывая из тьмы снеговое круженье, снежные белые пчелиные рои.
И когда она наткнулась пальцами, грудью на колючую, под током, бешеную проволоку и содронулась в крике боли и прощанья, она увидела прямо над собой огромную синюю Луну, прозрачный синий Глаз Неба, синий и внимательный, как зимний Байкал подо льдом — однажды они с Юргенсом были там, на Байкале, зимой, в январе, и она запомнила великий синий лед, и лодку, вмерзшую в толщу льда рядом с заиндевелой пристанью, и рокот могучих кедров, ярко-зеленых на чистой белизне, и мощный ветер култук, выдувавший из них, под всеми теплыми шубами и тулупами, душу насквозь. Юргенс вынимал из-за пазухи водку и давал ей, чтобы она согрелась. Водка была тогда дешевая, дешевей всего. Они пили водку, и еще у нее в кульке была с собой моченая брусника, и они закусывали водку брусникой, смеялись, сосали терпкие ягоды и пристально глядели друг на друга, как звезда и звезда. Они тогда не думали, не чаяли, что будет Зимняя Война.
И синий Байкал с водою, еще не замерзшей, еще живой, стоял перед ними глубокой синей священной чашей, и плескался, и пел свою синюю песню, и она наклонялась и глядела в него, и видела там свое отраженье, а Юргенс обнимал ее сзади, притискивал к себе в толстом бараньем тулупе, горячо шептал: пускай мы бедные, Женевьева, а дети-то у нас с тобой будут красивые, красивей, чем Царские дети, красивей, чем все байкальские прелестные рыбки! И она оборачивалась к нему на морозе, и у нее на глазах, под ресницами, выступали слезы. Она очень хотела детей. А если я уведу их однажды к Луне?.. Тогда мы уйдем к Луне все вместе. Я тебе обещаю это.
Синяя Луна мигнула над колючей проволокой и погасла. Чужие солдаты подбежали к маленькому, распростертому на снегу тельцу. Парень?!.. женщина… вон волосы — по снегу — струятся… Это она убила Генерала?!..
Чужие руки выпростали ее из-под проволоки. Чужие ноги пнули в бок, под ребро. Эй, ты! Не дышит. Ловко это она смогла. Русские всегда так, придумают, что поинтересней. Вот девчонку подослали. Никто не думал, не гадал.
Свистки и сирены не смолкали еще минуту, две.
Луна горько и гордо глядела на деяния бедных маленьких людей круглым и холодным синим глазом.
— Вот пакет, дорогой мой. — Серый лысый человечек протянул Леху маленький плотный бумажный квадрат в прозрачной обертке. — Сегодня же ночью вы должны будете вылететь в Париж. Ближайший рейс…
Он согнул руку в локте, искоса глянул на запястье. Лех усмехнулся, перебил его:
— Не трудитесь. Я давно выучил на память все расписанья. Все отлеты самолетов на Париж, Лондон, Нью-Йорк, Берлин и Мадрид.
— Что ж только Запад? А ваша родная Азия?..
— Не трудитесь сообщать мне время вылета на Пекин, Токио и Бангкок. Я сам вам его сообщу.
Серый человечек, жуя губами, пристально глядел, как Лех прячет твердый конверт за пазуху.
— Не бойтесь. Я не повезу пакет за отворотом лацкана, как птенца или котенка. Я спрячу его в более надежное место. — Лех резко, быстро улыбнулся, и шрамы отчетливей прорезались на его обветренном лице. — Извольте назвать мне имена и местонахожденья людей, которым в Париже я должен отдать… это.
— Запоминайте. — Серый пересмешник наклонился ближе к нему, и крючковатый нос чуть не уткнулся Леху в грудь. — Какой у вас роскошный белый костюм. Запоминайте хорошенько, я буду говорить без повторенья. У меня мало времени.
Лех наклонил голову, впивая слова, отпечатывая их ярким серебром на темном негативе памяти. На Зимней Войне ошибаться нельзя.
Он вылетел из Армагеддона в час ночи рейсом «Париж — Лиссабон».
Перед отлетом он позвонил Воспителле. Что ты делаешь?.. О, я придумываю новую помаду. Буду отправлять в Канаду… в Австралию. Может, дорого купят. Попытаюсь дорого продать. Тогда у нас будут деньги. Много денег. Почему — «у нас»?.. Ты сказала — «у нас»… Никогда не жди меня. Я всегда буду тебя ждать. Даже если… Замолчи. Не зарекайся. Знаешь, у нас в России-матушке: не отрекайся ни от сумы, ни от тюрьмы. Да уж, тюрьма да каторга у нас, чуть что. Берегись, родная, этого «чуть». Да я же канатоходка, Лех. Я же Великая Сумасшедшая Армагеддона. Я же иду по канату над пропастью. И публика внизу, хохочет и свистит, и рычит, и плюет в меня, и рожки мне кажет. Я красивый женский клоун, всего лишь. Но ты дорог мне. Ты стал дорог мне, слышишь?!
Если твой самолет разобьется…
Будто ты не летаешь никогда на самолетах. А если это твой самолет когда-нибудь разобьется, а я буду тебя встречать?!
Никогда не встречай меня. Никогда не жди меня. Я появлюсь всегда вдруг. Так лучше. Так дух захватывает.
Людская волна обтекала кассы и эскалаторы, плескалась пестротой одежд и блеском глаз, улыбок и слез около стальных поручней таможни. Аэропорт гудел и рокотал, звенел гонгами объявлений, мурлыкал бесконечные назойливые радиомелодии, вспыхивал там и сям, в разных концах зала, яркими цветами видео. Тебе это снится, Лех? Ты всовываешь свой билет на Париж в регистрационное окно, и милая девушка, прелестно улыбаясь, поет тебе назидательную песенку: подите туда, потом сюда, здесь досмотр, там киньте на тележку ваш багаж. У меня нет багажа. Я свободен и волен, как птица. Я в свободном полете. Ах, как это оригинально!.. Его дарят одной из самых обворожительных улыбок на свете. Каждой девчонке за стойкой хочется быть звездой. Он поглядел на нее, прищурясь, с восторгом, как глядят на звезду. В стеклянных широких дверях виднелся пустой, томящий душу простор летного поля.
— Рейс Армагеддон — Париж — Лиссабон!.. Просьба пройти на посадку!.. Рейс двадцать пятый, Армагеддон — Париж…
Внезапно все людское море пришло в движенье, прибой заплескался сильнее, мучительнее, и он увидел рядом с собой лицо веснушчатой щербатой рыжеволосой девочки, полное ужаса. Девочка открыла рот и завизжала; она визжала с наслажденьем, долго, на очень высокой ноте. Люди ломанулись к стеклянным дверям, кричали, показывали руками, кивками, — там, там страшное, туда! Кто-то плакал в голос, оседая прямо на грязные плиты аэропортовского пола. Кто-то истошно, надрывно кричал: он взорвался!.. Взорвался!.. Взорвался самолет!.. Взорвался сто двадцать девятый!.. Там рядом с посадочной полосой машина стояла аварийная!.. Зачем?.. кто ее туда пригнал — перед самой посадкой?!.. А неизвестно!.. Ужас!.. ужас… Он же крылом зацепился!.. Крылом!.. Глядите, отсюда видно, горит!.. Не плачьте, может, их еще спасут… Да нет, что ты городишь, мужик, это же мгновенная смерть… Они ничего не почувствовали?!.. о, хоть бы они ничего не почувствовали… Это же доли секунды… я сам хотел бы так умереть… чтоб о смерти своей не знать ничего… Самолет взорвался!.. Это какой рейс?!.. сто двадцать девятый, черт возьми, они все сгорели, сгорели, они же горят там заживо!.. Их уже не спасти!..
В толпе пробирался мужик, ступал грузно, тяжко, будто вместо обуви на его ноги были нацеплены чугунные утюги. Лех вздрогнул. Сходство его самого с неизвестным, из толпы, мужиком было так сильно, что ему показалось на миг — он глядит в зеркало. Он ощупал себя. Белый цивильный костюм на месте. Короткая модельная стрижка. На пальце золотой перстень, в кармане — золотой портсигар. Даже и не скажешь, что этот парень побывал в пекле Войны. А тот?! Мужик остановился, глядел в застекленные, переливающиеся светом, как вода в водоеме, двери, закусив губу до крови. Его лицо, как и лицо Леха, было все напрочь изрезано шрамами. На его голове, так же коротко стриженной, торчала дурацкая кепчонка, на ногах мотались истрепанные военные сапоги, из-под потертой кожаной куртки виднелась военная же рубаха — гимнастерка. Мужик стоял, глядел, как в стеклянные двери бежит, вливается, ломясь, тряся руками, выкрикивая что-то и плача, безумный народ, по макушку окунувшийся во внезапное горе. Вынул из кармана куртки сигарету. Лех напряженно смотрел, как он подносит к сигарете зажигалку — совсем его, Леха, жестом; как быстро закуривает, как, глубоко затянувшись, отрывает сигарету ото рта.