Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение - Янка Брыль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скорей бы только садилось солнце, скорей бы поесть чего-нибудь, чтоб умолкла та, другая, песня, чтоб можно было снова идти.
Они решили еще раз рискнуть.
И пошли на сближение со счастьем и опасностью еще при солнце, как только оно багряным кругом зацепилось за вершины дальнего леса.
Пошли от дерева к дереву, будто бы и с оглядкой да перебежками, полагая, что это еще все та же их, прежняя, надлежащая осторожность…
На голубом застекленном крыльце белого домика пленных встретила, без особого удивления и тем более испуга, темноволосая девочка-подросток.
Заговорила с ними по-немецки, а потом не выдержала, призналась, что и она полька. Хотя не совсем… Да и как тут разберешься, кто ты, когда мамуся немка, а татусь поляк. Они когда-то служили в одном имении и поженились. Татусь тоже теперь где-то в плену. А она, девчушка эта, зовут ее Стася, приехала сюда к тетке, маминой сестре. Ведь тут, не очень далеко, за шестьдесят километров, была граница Польши с Германией, и мама с тетей целых двадцать лет не виделись. Тетя Хильда добрая, хотя Стася так плохо говорит по-немецки. А дядя Иоганн — начальник разъезда, и сегодня он в городе.
Алесь очень обрадовался, что можно наконец от всей души сказать другому, хотя и не взрослому еще, но своему человеку, что и они тоже люди, что и им ведь хочется есть, жить… Однако сказал куда проще, короче:
— Ты, Стася, попроси нам у тетки чего-нибудь поесть. Скажи ей… Ну, сама знаешь…
Девочка ушла и скоро вернулась с двумя мальчуганами. Старший, лет пяти, нес два ломтя хлеба, сама она — две кружечки молока, а младший шел просто так.
Удивленно, испуганно застыли малыши на месте, глядя, как в этих обросших и жадных пастях исчезает еда…
А Стася пристроилась в сторонке, у какого-то столика, даже присела на него, подложив под себя руки. Совсем как взрослый, бывалый человек, она молчала, смотрела с болью и участием в глазах.
Им, конечно, мало было этих ломтиков, и молока, она съели бы еще черт знает сколько, и один из них, на этот раз Бутрым, не выдержал, попросил ее принести еще чего-нибудь.
Стася послушно пошла, а мальчики все глазели.
Но вот оттуда, куда она ушла, из той комнаты или кухни, где находилась ее таинственная тетка, донесся крикливый женский голос. Слов не разобрать, но — злобный, чужой. Прямо визг!.. А вслед за тем в дверях показалась Стася. С пустыми руками. Красная, чуть не плача. И стала оправдываться — упавшим голосом на двух языках сразу:
— Их габе кайне шульд… Ям не винна, панове… Тетя Хильда сказала, чтоб вы уже уходили, а то нам будет худо, если вас застанет кто-нибудь чужой. Уже рабочие, она говорит, идут. А ям не винна. Их габе кайне шульд…
Они тогда шуганули в кусты, и никто их не увидел, ведь так никто и не шел.
А на лес уже опустилась ночь.
Снова брели по ягоднику, по вереску, по песчаной лесной дороге.
И Алесю казалось, что там, в белом домике на разъезде, они оставили что-то очень дорогое. Ему захотелось быть поближе к этой девочке, — странно и не ко времени захотелось остановиться, полежать, подумать. Шел и боролся с этим желанием, то и дело поглядывая на небо, уже усыпанное звездами — щедро и волнующе…
— Ох, накроют нас когда-нибудь, накроют… — обронил Бутрым.
Голос у него был как будто и тот же, однако без прежней, свободной, веселой силы.
Да и прихрамывал уже Владик на раненую ногу с каждой ночью все сильнее, хотя и не жаловался, словно думая, что Алесь этого не видит.
Руневич молчал.
Под звездным небом ему сперва вспомнилась маленькая героиня английской сказки, девочка, слезы которой искрятся в созвездии Большой Медведицы, безымянная, чистая доброта, народный образ, очень похожий, должно быть, на Стасю…
Вспомнилась ночь, когда он читал эту сказку. Другие звездные ночи той осени… Когда прошел целый год после его наивного «агриколя беатус», он был уже работником в хозяйстве и, казалось ему, взрослым человеком.
На шестнадцатом году Алесь на диво вытянулся. Он все больше стал уходить в себя. Долговязый, светлый подросток влюбился в звездное небо…
Среди тех книжек, случайных и захватанных сотнями заскорузлых рук, книжек, которые, в своих блужданиях по крытым соломой хатам, попали в руки еще одного завороженного словом мечтателя, явилась как-то в ясную ночь, с первым морозцем еще одна, чуть живая, книга рассказов о небе. Автор ее, французский астроном Фламмарион, стал для Алеся одним из тех первых, кто смахнул с неба умной и мужественной рукой поповскую нечисть, убедительно, со всей наглядностью художественного слова, открыл подростку, что там, наверху, нет, разумеется, никаких богов, — ни «в виде старца», ни «в виде мужа средних лет», ни «в виде голубином», ни в иных каких-нибудь видах…
Правда, еще раньше, как только ум начал нащупывать дорогу в путанице первых, жизнью и книгой подсказанных вопросов о вечном и преходящем, были моменты, когда мальчуган холодел от мысли, что и жизни и мирозданию нет ни конца, ни начала, ни края!.. «Бог сотворил небо и землю…» А кто же сотворил бога? Чистая, горячая, но неокрепшая мысль ребенка упиралась во что-то холодное, черное, как бездна, и было очень страшно. Хочешь — плачь, хочешь — беги по топкому снегу дороги промозглыми сумерками, с холщовой сумочкой книг, в которых ты не найдешь ответа, с душой, потрясенной прозрением правды, нелепостью того, что считается «божьим законом»…
А потом стало ясно, что небо, невзрачно-серое осенним днем и загадочно, песенно звездное ночью, — это бесчисленное количество чудесных миров, среди которых так уютно, так весело чувствовать себя жителем Земли, красота которой с каждым днем все больше раскрывается и в книгах, и в рассказах бывалых людей, и в собственных наблюдениях.
Ничего, что мир его тогда был ограничен родной деревней, местечком и городом, где он учился, вторым городом, где началась его жизнь, и берегом моря, что порой бьется в памяти солнечно-синим приливом.
И сам Фламмарион, поблуждав по разным планетам, напоив душу восторгом перед вселенной, сколько глубоких тайн и волнующей красоты нашел в простой истории серенького соловьиного гнезда.
Отсюда, снизу, так радостно глядеть вверх, в бесконечность не только земную, но и космическую, очищенную от церковных небылиц.
И не только глядеть, но и