Дороги веков - Андрей Никитин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надо подсекать именно в тот момент, когда на долго секунды натягивается поводок. Если раньше — язь не успеет схватить приманку, чуть позже — уже не успеваешь подсечь: наколовшись на крючок, язь выплюнет насадку.
Всплеск, рывок… Я подсекаю.
— Тяни!
Задремавший было Вадим, которому с низкого противоположного берега не видно, что происходит, лихорадочно начинает крутить катушку спиннинга. Толя бросается в траву, к воде, чтобы подхватить язя, а этот красавец, упираясь и взбивая воду, сверкает и дрожит на натянутой звонкой струне жилки.
— Есть… Большой!
Толя вязнет в иле у берега, откидывается навзничь и через голову бросает к ногам Вадима почти успевшего сорваться нашего первого язя. Выбравшись на твёрдое место и удостоверившись, что язь уже никуда не уйдёт, Толя насаживает на очищенный крючок нового слепня. Теперь уже я вращаю катушку, и над притихшей было рекой опять повисают поводки.
Шлёп… Шлёп-шлёп…
— Никак поймали? — спрашивает остановившаяся позади меня Прасковья Васильевна. — И то дело! Будем теперь рыбу жарить, а то всё макароны да макароны…
(А Николай Петрович Кравченко — «рыбий профессор», как величал его за глаза не только я, но и усольские и переславские рыбаки, потому что о каждой яме, каждой коряге и каждой рыбе, в этих водах обитающей, знал он больше всех нас, вместе взятых, — тюкалку свою совсем хитро устроил.
На рыбалку Николай Петрович, сухой и серьёзный старик в проволочных очках, отправлялся всегда один. С людьми он сходился просто, хотя и не совсем охотно, секретов ни от кого не держал, дарил порой свои изумительные блёсны, но спутников не любил. И если иногда зимой брал с собой на лёд и меня, то скорее из уважения к «науке». И вот, чтобы ловить язей без помощи второго человека, Кравченко придумал хитрый механизм. Он сам рассчитал и выточил шестерёнки, откалил пружину, вывесил груз противовеса и наконец с гордостью продемонстрировал весь агрегат в действии. Машинка надевалась на кол, вбитый в противоположный берег. За специальный крюк цеплялась леска спиннинга, груз противовеса давал натяжение, пружина обеспечивала резкость подсечки, а вытягивал Николай Петрович рыбу на свой берег. Вот и всё. Зато и брал он на вёксинских ямах не два, не пять и не десять язей, а двадцать — тридцать!..)
Немного поодаль у самой воды сидит наша кошка. Она неподвижна, и только изредка пробегающая по спине дрожь выдаёт то волнение, с которым она вглядывается в тёмную воду при всплесках.
— Тяни! Быстрее!!
— А-а-а… Сорвался!
— Ну давай нового…
Шлёп… шлёп-шлёп-шлёп…
— Давай! Давай-давай!
Ещё один язь!
Обидевшись, демонстративно отряхивая лапы, кошка отправляется дальше по берегу и растворяется в сумерках.
35
Как он ворвался, из каких времён, пригвоздив к раскопу мою сегодняшнюю тень, этот маленький железный наконечник стрелы, только что обнаруженный среди неолитических черепков?! Маленький, ржавый, выпущенный из тугого лука, может быть, кем-либо из тех, кого мы месяц назад раскапывали на купанских огородах, он пробил слои и эпохи, вонзившись глубоко в землю, исчез из своего времени, уйдя глубоко в прошлое, чтобы вынырнуть далеко в будущем. В том будущем, которое на какой-то миг стало нашим настоящим. И вот я держу на ладони маленький сгусток проржавленного металла, извлечённый из времени… Куда? В безвременье? Или в остановленное «сейчас», которое его будет сопровождать, которое будет возникать для него — или для человека? — каждый раз, как он будет смотреть на этот кусочек ржавчины и прикасаться к нему?
Но тогда где же оно, это прошлое? Или необратимость времени касается только нас, потому что каждому из нас не дано ни прошлого, ни будущего, а только лишь настоящее? Всё остальное — символ, знак, условность… Множество конечных бесконечностей, наделённых сознанием. И это — человек?
Как мало остаётся от человека!
Я хожу по раскопу, останавливаюсь у листов бумаги, на которых растут кучки черепков, рассматриваю их, зарисовываю украшающие их узоры, кремнёвые орудия, рассматриваю ножевидные пластинки, шлифованные долота, которые нет-нет да появляются из земли, и не могу отделаться от мысли, что всё то, что мы из неё извлекаем, относится к человеку так же, как стружка или мраморная крошка — к той статуе, во время рождения которой они летели на землю из-под резца ваятеля.
Мы можем восстановить последовательность каких-то простых действий, угадываем назначение предметов, восстанавливаем призрачную схему жизни. Но, собственно, к человеку это относится так же, как к действительной жизни — неуклюжий детский рисунок, пытающийся обозначить взаимосвязь отмеченных взглядом предметов. А как заметить среди них человека, если самая его суть — чувства, мысли, порывы — оказывается неуловимой и невоспроизводимой даже живущими рядом с ним? Да, материи присуще свойство мышления, но свойство, качество — понятия уже не материальные, не вещественные…
Материя и дух? Извечный дуализм?
Но стоит только придать материи форму, оформить косное, бездушное вещество, извлечь из материала предмет, как он оказывается наполнен идеей, которую передал ему человек. Идею топора. Идею скребка. Идею глиняного горшка. Идею копья — сложную идею, возраставшую по мере соединения разнородных её частей, разнородных идей, в свою очередь рождавших при своём соединении идею более высокого порядка. И опять вопрос: рождает ли? У человека? Да. Но опять получается, что, даже воплощённая в материи, идея сама по себе не существует. Она живёт только в мозгу человека, и каждый раз человек оплодотворяет предмет, который способствует этому оплодотворению или препятствует своей формой. Без человека, более того, без посвящённого в секрет идеи человека материя остаётся, как и прежде, мёртвой. Форма всего лишь символ идеи, знак причастности к человеческому духу…
И возникает новый вопрос: не оттого ли человек так окружает себя символами, созданными им самим, что не в силах разобраться в иероглифах природы?
36
Ветер дует.
Вначале соседство станции раздражало: гудки, крики в мегафон, сутолока… Польцо для меня всегда было зелёным и тихим, а тут оказалось шумным и чёрным.
Сегодня станция снова врывается в нашу жизнь. Ветер несёт к раскопу едкий дым горящего торфа. Торф горит в вагонах. Он залежался в караванах на фрезерных полях, перезимовал; его не успели вовремя вывезти, и теперь он самовозгорается. На запасных путях стоят почти целые составы, которые поливают из шлангов.
У нас ещё и пыль. Чёрная, сухая. Там, где была дорога, перебитый и перетёртый колёсами культурный слой похож на асфальт. И когда скоблишь его, вся эта пыль поднимается от ветра и въедается в поры. Хорошо, что рядом река.
Толя с Вадимом, взмокшие, притаскивают теодолит и рейку.
— Всё. Два коробка слепней!
— Кончили?
— Нет, ещё один соберём.
— Я о плане.
— А-а… С этой стороны осталось привязать.
Мимо, громыхая по шпалам, в сторону Талиц, проносится санитарная дрезина. Резкие гудки мотовозов.
Рабочие собираются, выжимая на себе трусы.
— Опять авария…
Игорь, который бегал к диспетчерской, возвращается с известием: столкнулись мотовозы. Кто-то не перевёл стрелку. Есть ли жертвы — неизвестно.
Работа не ладится. Все поглядывают в сторону станции, все ждут вестей. Почти у каждого или отец, или брат, или мать работают на дороге. С каждым может случиться.
Уже возвращаясь домой, встретил Прасковью Васильевну — запыхавшуюся, с красными от слез глазами, торопливо заматывающую на бегу платок.
— Пашку… Пашка в аварию попал! — всхлипнула она. — И не знаю — жив ли. Говорят, в город прямо повезли…
Только вечером удалось узнать, как это всё произошло. Везде здесь лежит одна колея. И когда с разъезда выходит состав, мотовоз или просто дрезина, то диспетчер предупреждает по телефону следующий разъезд.
Павел с подручным шёл на мотовозе к Талицам. И то ли диспетчер сначала отправил его, а потом позвонил на разъезд, то ли там прослушали — только оттуда вышел мотовоз в сторону Вёксы. На прямой оба мотовоза могли бы остановиться, но встретились они на повороте. Столкновение было неизбежно, можно было только замедлить ход. На встречном решили проще — мотористы спрыгнули с мотовоза, и тот без управления, не сбавляя скорости, понёсся вперёд.
— Прыгай! — приказал Павел своему подручному.
Тот замялся.
— А ты?
— Прыгай, тебе говорят! — крикнул Павел, закручивая колесо тормоза.
Удар был сильный. Лишь в самую последнюю минуту Павел успел не только затормозить, но и переключить на задний ход. Мотовозы были спасены, но сам он побился, получил рваные раны на лице, и боялись, что окажется трещина в черепе.